СЕРДЦЕ ХИРУРГА — Глава X

ПОВЕСТКА — срочно прибыть в военкомат, «имея при себе кружку, ложку, смену белья» — даже обрадовала меня. Теперь на законном основании я мог не появляться в наркомате, а в армии, думалось мне, продержат не больше двух-трех месяцев, как и бывает всегда на сборах. Опять же, надев военную форму, я останусь хирургом...

В военкомате оформили проездные документы до Пскова, и на другой день я уже докладывал о себе начальнику санитарной службы 25-й кавалерийской дивизии. А утром разбудила военная труба: построение... Начались армейские будни.

Оказалось, что в дивизию призвали «с гражданки» много врачей, фельдшеров и других медицинских специалистов. Нам поручалось организовать ДПМ — дивизионный пункт медицинской помощи. Его начальником был назначен доктор Лоцман, заместителем по политчасти — Алексеев, начальниками хирургических отделений стали Кодзаев и я.

Заместитель командира дивизии по строевой части приказал выбить из врачей «весь цивильный дух, научить их уважать армию» — и началась изнурительная маршировка по плацу. Часами мы ходили строем, отрабатывая строевой шаг, повороты, ружейные приемы, умение по-уставному отвечать на команды... И хоть на наших петлицах были командирские знаки отличия — «кубари» и «шпалы», гонял нас строем сержант. Его скрипучий голос: «Тяни носо-о-ок!», «Н-на-а-пррраво!» — рвал, казалось, ушные перепонки. После такой муштры мы обессиленно падали на холодную землю, и было не до медицины, лишь бы отдышаться!

Не знаю, сколько б продолжалось такое, не обрати внимания на врачей начальник штаба дивизии Индык. Он тут же распорядился составить программу занятий так, чтобы в их основу была положена подготовка по специальности. Сержанта от нас словно ветром сдуло. Все — врачи, фельдшеры, технический персонал — принялись за изучение необходимых основ военно-полевой медицины. А поскольку вскоре стало ясно, что одних теоретических знаний мало, нужна практика, а в дивизии ее быть не может — тут крепкий, здоровый, в основном молодой народ, — мы стали ездить в псковскую областную больницу. Там только обрадовались этому, особенно нам, хирургам. Мы стали делать такие операции, на которые до этого больные нередко направлялись в Ленинград.

Узнав, что я из клиники Н. Н. Петрова, хорошо известного всем врачам — и военным, и гражданским, — ко мне прислушивались с повышенным интересом, постоянно спрашивали об установках Николая Николаевича по тому или иному вопросу, просили делать показательные операции по методике Петрова. Ведь кроме всего другого, Николай Николаевич был одним из тех, кто закладывал основы русской военно-полевой хирургии. Его монография о лечении раненных на войне появилась в свет еще в 1915 году, и в 1939 году вышло несколько изданий ее — переработанных, дополненных новыми данными. Будучи в этой области признанным авторитетом, он и в мирное время часто читал лекции о лечении свежих и инфицированных ран, а также по другим вопросам военной хирургии.

Мне было поручено разработать расписание занятий с врачами и фельдшерами в полевых условиях. Оно было тут же утверждено в штабе дивизии. Чтобы приблизить нашу работу к боевой обстановке, мы выезжали в поле, ставили там палатки, имитировали действия не только эвакуационной группы, но и хирургического отделения. Для проверки наших возможностей в операционной медсанбата взяли больного с аппендицитом из больницы, доставили его на военной санитарной машине в развернутый по всем правилам в лесочке ДПМ и оперировали в палатке... Все прошло организованно, по плану, без суеты, и самим было приятно: не зря едим казенный паек!

Наш медсанбат, хотя и находился при кавалерийской дивизии, коней не имел: люди и все санитарное оборудование располагались на машинах. Я, вспоминая резвую сибирскую лошадку Малышку, иногда просил кого-нибудь из сговорчивых строевых командиров дать мне боевого коня и далеко уезжал на нем. О чем только не думалось под звонкий перестук подков на пустынной настывшей дороге! Возвращался мыслями в клинику, видел себя среди помощников Николая Николаевича и уже твердо знал: даже если снова уеду на периферию, буду продолжать начатую научную работу. Без этого теперь не могу. Беспокоила нынешняя армейская неопределенность: нет, не на сборы меня призвали, и никто не мог ответить, когда демобилизуют и демобилизуют ли вообще...

Однажды ночью мы были подняты по тревоге, раздалась команда: «По машинам!» — и наш санбат двинулся в путь. Стояла глубокая зимняя ночь с яркой луной, с морозцем, с той удивительной тишиной, при которой шум моторов и людские голоса казались чуть ли не противоестественными. Покачивались в седлах конники, тонко звякали удила, поблескивало оружие. Из уст в уста передавалось шепотом одно слово: «Учения...» Ехали неизвестно куда, очень долго. На коротких остановках спрыгивали с машины, чтобы размять затемнив ноги, разогреться в движениях.

Ночь сменялась серым рассветом. Несколько раз над нами пронеслись эскадрильи самолетов. На повороте одной из дорог осматривали проходящую колонну командир дивизии и его заместители. Я узнал среди других начальника штаба Индыка в перетянутой ремнями бекеше, с тяжелым маузером и шашкой у бедра... У всех были озабоченные и встревоженные лица.

Наконец получен приказ остановиться и невдалеке от шоссе, в лесу, развернуть дивизионный пункт медицинской помощи. Только-только справились с самой большой палаткой — нашей операционной, по уже пробитой колее подкатил автофургон с красным крестом. Стали спешно снимать носилки с ранеными, ставить их прямо на снег.

Стоны, ругань сквозь стиснутые зубы, алая кровь, проступающая через повязки... И — наша минутная растерянность: «Учения?! А вон еще машина с тяжелыми ранеными...»

— Этого на операционный стол! Этого — следующим... Живее!

Забегали санитары... Облаченный в стерильный халат, я натягивал резиновые перчатки. В палатке было холодно. Где-то далеко с протяжным вздохом рвались снаряды, а с неба падал на землю нарастающий рокот авиационных двигателей... В морозном воздухе повисло грозное слово: война. Война с финнами.

Впереди, за несколько километров от нас, шло жестокое сражение, и некогда было размышлять о внезапной перемене событий, о том, чем все это закончится. Мы, хирурги, работали, не разгибая спины. Такое огромное количество раненых в первый фронтовой день! Пришлось установить три операционных стола: два хирурга оперировали, на, третьем терапевт или стоматолог делали анестезию. И вскоре поняли: со все возрастающим потоком раненых самим не справиться — надо налаживать эвакуацию.... Несколько дней слились в один, бесконечный и тяжелый. Как в калейдоскопе мелькали искаженные страданием и болью человеческие лица, слышались крики. Эвакуировали в глубокий тыл всех, кто мог выдержать транспортировку. Оставляли у себя лишь таких, кому без экстренного хирургического вмешательства грозила быстрая смерть. В основном это были раненные в грудь с открытым пневмотораксом.

Страшные рваные раны были у бойцов от финских разрывных пуль! Такие пули вырывают значительные участки тела, крошат кости, и если выстрел пришелся в грудь, ребра переломаны, через огромную зияющую рану проходит воздух, и когда он, особенно холодный, достигает плевральной полости, сразу же наступает тяжелый шок от раздражения плевры. Его так и назвали: плевропульмональный шок. Крайне тяжелое состояние раненого усугублялось постоянным засасыванием и выхождением воздуха через рану...

Чтобы справиться с таким шоком, мы после введения раненому морфия и переливания крови герметично закрывали рану. А сама операция, поскольку приходилось ее делать под местной анестезией, была очень болезненной. Между тем на нашем участке боевых действий из-за разрывных пуль 80 — 90 процентов раненых с проникающими ранениями грудной клетки имели открытый пневмоторакс.

Однажды к нам в медсанбат по пути в штаб корпуса заехал начштадив Индык. Он часто бывал у нас, и его помощь врачам — в обеспечении ДПМ дополнительным транспортом, в решении сложных хозяйственно-бытовых вопросов — всегда была скорой и ощутимой. И в дивизии, надо сказать, его любили за личную отвагу, веселый нрав, за заботу о рядовых кавалеристах. Сотни людей были в полках, и чуть ли не каждого Индык знал по имени или по фамилии, откуда родом, чем «знаменит». Это был умный командир, получивший закалку еще на фронтах гражданской войны, и хотя сейчас он являлся начальником штаба дивизии, к нему очень подходило утвердившееся в революцию звание комиссар.

— Тяжело, Федор Григорьевич? — спросил он меня.

— Привыкаем, товарищ начштадив.

— К войне нельзя привыкнуть. Поэтому и нужна как можно скорее победа.

И, помолчав, сказал:

— Вас хвалят, и я поздравляю и благодарю от имени командования...

— Служу трудовому народу!

Он пожал мне руку, вытащил из-за отворота бекеши и дал сложенную вчетверо газету, затем своей легкой пританцовывающей походкой старого конника пошел к автомобилю.

Я развернул свежий номер дивизионки и сразу же наткнулся на крупный заголовок со своей фамилией. Пожалуй, это был самый первый печатный отзыв о моей хирургической работе. Снежинки падали на газетный лист, и я с волнением смотрел на заметку, в которой рассказывалось обо мне.

Все-таки, оказывается, приятно, когда о твоей работе пишут чуть ли не высоким «штилем»! Правда, автор почему-то назвал нашу операционную «комнатой». А ею была продуваемая насквозь палатка, та самая, которую поставили в сугробах в первый день. Круглосуточно горели дрова в железной печке, была она раскалена до светящейся красноты, но холод по углам и особенно на полу все равно держался стойко. Когда часами стоишь у операционного стола, коченеют ноги. Позже я почувствую, что сильно застудил позвоночник — анкилозирующий спондилоартроз! — и боли в нем, то затихая, то вновь усиливаясь, уже никогда не прекратятся, и по сей день они мучают меня...

Но вернемся к тому дню...

С газетой, аккуратно упрятанной в карман гимнастерки, я поспешил в палатку, к операционному столу. Минул час, другой, и вдруг вбежал санитар и сказал, что привезли начальника штаба дивизии Индыка, то ли раненого, то ли убитого.

Когда мы внесли начальника штаба в операционную, он был без сознания. Пульс едва определялся. На груди, в области третьего ребра, недалеко от средней линии, виднелось небольшое входное отверстие от пули. Выходного же не обнаружили. Значит, пуля застряла где-то в груди. Но где именно? Можно было лишь гадать, рентгеновского аппарата мы не имели.

Когда снимали с Индыка нижнюю рубаху, я случайно наткнулся пальцами на плотный узел под кожей. Осмотрел его, показал коллегам, и сошлись во мнении: пуля. Теперь направление пулевого канала известно.

Расстроенный шофер рассказал, как все произошло... Начальник штаба Индык попал под прицельный выстрел «кукушки» — финского снайпера, замаскировавшегося в чаще, на верхушке дерева. Тот пропустил несколько грузовых машин с рядовыми-водителями в кабинах, а как только на шоссе выскочила штабная «эмка», он выстрелил... Надо заметить, что «кукушки», в основном финские военнослужащие из фанатичных националистов, получившие превосходную снайперскую подготовку, доставляли нашим бойцам много хлопот. Но вскоре у нас появились отличные мастера по борьбе с ними — бывшие охотники, умевшие поражать белку и любого мелкого зверя в глаз, дабы не портить ценной шкурки. Были они, как правило, моими земляками — из сибирских мест.

...Пока начальнику штаба Индыку налаживали переливание крови, мы готовились к операции, обмениваясь суждениями.

— Следует торопиться, — говорил Кодзаев. — Судя по ходу пули, имеется сквозное ранение сердца или крупных сосудов, выходящих из него. В таком случае каждая минута на счету...

— Но раненый почти без пульса! — возражал доктор Будный, всегда крайне осторожно подходивший к каждой операции. — Он вряд ли выдержит... Нужно готовить. Тут спешка может привести к непоправимому. Как, Федор Григорьевич?

— Поддерживаю Кодзаева, — сказал я. — Плохой пульс может быть не только в результате шока, но и от внутреннего кровотечения. Пока не остановим кровотечение, вряд ли добьемся нормального давления. И ведь не исключено, что имеет место тампонада сердца [тампонада сердца нередко возникает при его ранении. Это сдавливание сердца кровью, скопившейся в перикарде] — тоны очень глухие...

— Пожалуй, — согласился Будный.

— Будем проводить противошоковые мероприятия во время и после операции... Есть другие соображения?

— Приступаем!

Откинулся полог палатки, и мы увидели каракулевую папаху и петлицы, шитые золотом. Приехал командир дивизии. На его осунувшемся, всегда волевом лице читались боль и тревога за жизнь боевого друга. Выслушав наш рапорт, он взял меня под локоть:

— Прошу лично вас делать операцию. Помните, взоры всей дивизии сейчас прикованы к вам...

Я, разумеется, понимал всю ответственность возложенного на меня дела, расценивал это как проявление самого высокого доверия... А ведь опыта в операциях на сердце у меня не было. И в учебниках по военно-полевой хирургии о таких ранениях написано мало, вскользь, поскольку подобные раненые в предыдущие войны считались безнадежными: или, обреченные, погибали сами по себе, или же, если ранение, на счастье, оказывалось не смертельным, в редких случаях поправлялись без хирургического вмешательства.

...После тщательной анестезии я сделал разрез параллельно третьему ребру с иссечением краев раны. Чтобы проникнуть в грудную клетку, ребро пришлось резецировать, причем его хрящевую часть. В современной грудной хирургии такое не допускается: сейчас уже известно, что хрящи ребер не восстанавливаются. Этот дефект остается у человека навсегда. Но тогда я этого не знал, да и не было ни времени, ни возможности думать над тем, что станется с ребром. Жизнь начальника штаба висела на волоске, все наши мысли и чувства были направлены на ее спасение. Однако, полагаю, для того времени и в той ситуации я поступил правильно. Именно благодаря иссечению ребра мы шли строго по ходу раны, практически внеплеврально, и опасность открытого пневмоторакса, при которой раненый с его слабым пульсом и состоянием шока наверняка бы погиб, исключалась.

При ревизии раны выяснилось, что пуля лишь на самую малость прошла выше сердца — через пучок крупных сосудов, пристеночно ранив один из них. Он кровоточил. Это было, в полном смысле слова, «счастливое ранение». На миллиметр в ту или другую сторону... и верная смерть. Будь не обычная пуля, а разрывная — тоже бы смерть.

В ту пору вскрытие грудной клетки представляло собой целое событие в медицинской практике, заключало в себе множество неизвестных, каждое из которых — реальная угроза для жизни больного. Ни у меня, ни у моих тогдашних ассистентов Кодзаева и Будного не было никаких навыков во внутригрудных операциях. Кроме того, приходилось учитывать, что я, молодой врач, имевший скромное воинское звание, оперировал начальника штаба дивизии, а командир дивизии терпеливо сидел в соседнем отсеке палатки, ожидая исхода операции. Не удивительно, что я сильно волновался.

Особенно напряженным моментом был тот, когда мы, следуя по ходу пулевого канала, вдруг увидели, что он идет около аорты, а из нее сочится кровь. А если тут рану сосуда всего-навсего прикрывает какой-нибудь сгусток, что нередко случается? Тогда как только я прикоснусь к нему, он отойдет, из аорты вырвется сильная струя крови... Попробуй тогда ее останови! Ведь аорта — самый крупный и самый мощный сосуд человеческого организма. А рядом с ним — легочная артерия. Тоже тончайшие стенки: малейшая неосторожность, и уже почти непоправимая беда... Затаив дыхание, слыша, кажется, не только как напряженно бьется собственное сердце, но и как тревожно стучат сердца стоящих возле помощников, я наложил на стенку сосуда два матрасных шва и осторожно затянул их. Кровотечение сразу остановилось.

Когда операция окончилась, я ощутил во всем теле такую слабость, что вынужден был сразу же попросить табуретку и сесть, и какое-то время никого не замечал, ничего не слышал. Мне принесли стакан крепкого чая... А потом вошел комдив, я встал, он что-то говорил мне, но все слова прошли мимо сознания...

Две недели мы выхаживали начальника штаба в полевых условиях, а потом эвакуировали его в тыл, уже зная, что теперь-то он будет жить...

Через год я встретил Индыка, и был он в полном здравии, по-прежнему служил в армии. Попросив его показать мне след от операции, я увидел, что незащищенный край легкого при кашле заметно «толкается», как бы выпячивается между ребрами. Однако Индык ни единым словом или даже намеком не дал мне понять, что он сомневается, так ли все сделал хирург. Человек большой внутренней культуры, он понимал, что врачи добились главного, спасли ему жизнь, выражать сомнения в их действиях, по крайней мере, бестактно... Он очень тепло, искренне благодарил меня.

Вполне понятно, что на войне, где человек ежесекундно ходит под угрозой внезапной гибели, хирургу доверяют не меньше, чем тому же командиру дивизии.

 

ФРОНТОВЫЕ БУДНИ ПРОДОЛЖАЛИСЬ. Морозы достигали сорока градусов. Руки от постоянного мытья, холодного воздуха и резиновых перчаток огрубели, и пальцы плохо сгибались... Двое, трое суток работаешь без сна и отдыха, пока не почувствуешь: уже предел, не только можешь задремать во время операции, но, что самое опасное, ошибиться, из-за крайне ослабленного внимания сделать что-то не так, раненый погибнет из-за тебя. Тогда идешь в свою палатку, падаешь как подкошенный на койку, а через час-другой уже будят: новая партия раненых! Вскочишь, не соображая, что сейчас — день или ночь, и хотя спал, не раздеваясь, в полушубке, все равно зуб на зуб не попадает...

Очень много поступало раненных в живот. После разрывных пуль при небольшом входном отверстии в брюшной полости было месиво из обрывков петель кишок, кусочков печени, крови, кишечного содержимого. Несмотря на то, что большинство этих ранений были именно пулевые, мы редко наблюдали, чтобы кишечник имел какое-нибудь одиночное повреждение. Обыкновенно повреждений было множество, одно от другого располагалось на значительном расстоянии, и приходилось, как правило, проводить ревизию всего кишечника, что отнимало дорогое время и дополнительные силы. Из-за тяжести и множественности ранений процент смертности в этой группе раненых был удручающе высоким.

Другая категория — раненые с переломами костей. Тут мы первое время довольно широко применяли гипс. Однако вскоре убедились, что в зимних условиях в брезентовых палатках он плохо сохнет, ломается на месте суставов, крошится и практически своей функции — придать конечности полную неподвижность — не несет. Поэтому мы старались хорошо отработать технику наложения транспортной иммобилизации, то есть создать полную неподвижность во время транспортировки...

Большие переживания доставляли нам раненные в голову с черепно-мозговыми повреждениями. Сложнейшие многочасовые операции, на которые затрачивались громадные усилия, в наших примитивных палаточных условиях не давали желаемых результатов. Могли ли мы после трепанации обеспечить оперированным абсолютный покой и эффективный, продуманный до мелочей уход? В лесу, на морозе, среди стонов, криков, рева моторов, всей нервозной фронтовой обстановки? Конечно же, нет... Поэтому обрадовало распоряжение, поступившее от главного хирурга армии: раненных в череп в медсанбате не оперировать, а срочно эвакуировать по назначению. Обрадовало тем, что отныне этой группе раненых будет оказываться стопроцентная квалифицированная помощь в стационарах.

Разрывные пули уродовали лица бойцов и командиров, тут тоже была для нас работа не из легких! Переломы челюстей, полное их размозжение, тяжкие повреждения мягких тканей. При этом очень часто — западение языка. Тогда только и гляди, как бы раненый не задохнулся. Приходилось изощряться, чтобы во время транспортировки как-то удерживать язык пострадавшего вплоть до того, что подшивали его к коже груди.

Трудно было бороться и с кровотечением из полости рта и корня языка. Остановка кровотечения в таких случаях имеет свои сложности, справиться с которыми в полевых условиях почти невозможно. Под местной анестезией это сделать весьма трудно, а дать наркоз не представлялось возможным. Подобные кровотечения чаще всего угрожают жизни раненого, и поэтому нам приходилось применять перевязку наружной сонной артерии на шее. Операция, конечно, несложная, но предполагающая твердые знания и умение свободно ориентироваться в тканях и сосудах.

На шее, непосредственно под ухом, общая сонная артерия разделяется па два сосуда: на наружную и внутреннюю сонные артерии. Первая снабжает кровью органы лица и шею, вторая — мозг. Если наружную сонную артерию можно перевязать безопасно, то перевязка внутренней приносит гибель больным в пятидесяти — семидесяти-пяти случаях из ста. Таким образом, задача заключается в том, чтобы не ошибиться, не перепутать артерии. А они приблизительно одинаковы и, расходясь под острым углом, вместе направляются кверху: одна чуть вперед, другая чуть назад... Единственный отличительный признак — это то, что от наружной сонной артерии отходят ветви, а от внутренней нет, вплоть до ее вхождения в череп. Следовательно, прежде чем наложить лигатуру, необходимо обнажить артерию до места отхождения первой ветви, и только после такого зримого подтверждения перевязать ее.

В клинике Н. Н. Петрова мне не раз приходилось видеть больных с опухолями корня языка и полости рта, у которых наблюдалось массивное, часто неудержимое кровотечение. Остановить его можно было, лишь перевязав наружную сонную артерию. Я делал это свободно. И все же была у меня одна больная, в случае с которой я снова убедился, как осторожно надо ставить диагноз при любой операции, и как трудно заранее предвидеть ее исход, даже при всей безупречности исполнения.

Это была тучная женщина средних лет, страдавшая от рака полости рта и корня языка. У нее уже проявились метастазы в ребра и легкие и, кроме того, обильные кровотечения становились все чаще и все сильнее, Николай Николаевич попросил меня сделать ей операцию — перевязать наружную сонную артерию. Причем показательную операцию для большой группы курсантов и молодых врачей. Перед этим сам Николай Николаевич должен был прочитать лекцию, в которой обосновывал преимущества такой операции и ее относительную безопасность...

— Ты уж постарайся, папенька, — сказал он мне. — На днях наблюдал, проворно ты это сделал, чисто... А тут публика присутствовать будет!

...Была проведена тщательная местная анестезия, во время которой больная не только никак не реагировала на все наши манипуляции, но даже, в конце концов, без наркоза уснула. Тщательно отпрепарировав общую сонную артерию у места развилки, я продемонстрировал курсантам ту и другую артерии и место отхождения первой ветви наружной сонной артерии, выше которой по всем правилам наложил лигатуру. Операция прошла настолько гладко и четко, что я, обычно выискивающий в своих действиях шероховатости, на этот раз вслух сказал: «По-моему, лучше б я и не сумел!»

А больная после операции не проснулась... Это было настолько удручающим и непонятным, что все мы — и я в том числе — решили: в последний момент была перевязана все-таки не наружная, а внутренняя сонная артерия. Вскрыли: ничего подобного! Операция была произведена правильно, никаких нарушений в ее методике не имелось. А причины такой неожиданной смерти остались загадкой...

На Николая Николаевича эта смерть тоже подействовала сильно. Он хмурился, покашливал, в этот и последующие два-три дня был неразговорчивым, а на разборе операции сказал:

— Мы лишний раз убедились, как много неизвестного таит в себе каждая операция. И хирург обязан помнить, что в хирургии нет пустяков. Здесь все очень серьезно и всегда опасно. Помимо возможных ошибок и случайностей, от которых никто не застрахован, существует другое, о чем нельзя забывать: организм человека всегда индивидуален, изменчив и процессам изменчивости человеческого организма нет предела. Поэтому самая высокая требовательность к себе, постоянное совершенствование и строгое отношение к каждой операции, как бы она ни была отработана и известна, должны быть для хирурга законом!

И, вспоминая об этом здесь, в главе, посвященной дням финской кампании, я просто хочу подчеркнуть, что если неожиданностями и сложностями была наполнена работа в отличной, по-современному оборудованной и укомплектованной квалифицированными кадрами клинике, то можно представить, какие заботы ложились на плечи хирургов и младшего медперсонала в брезентовых палатках медсанбата, раскинувшихся под мглистым северным небом, утонувших в сугробах... Кроме огнестрельных повреждений, наблюдались самые разнообразные болезни, вызванные суровым фронтовым бытом, и, конечно, сотни тяжелых обморожений. Ведь при лютых морозах красноармейцы сутками находились в снегу, зачастую в непросыхающей одежде, с мокрыми ногами, не имея возможности разжечь костры... Впрочем, об этом много рассказано в книгах, повествующих о войне с белофиннами, а с чисто медицинской точки зрения этот вопрос освещается в специальных монографиях.

Однажды возле нашего палаточного городка раздалась сильная беспорядочная стрельба, и мы, хватаясь за пистолеты, выскочили наружу, думая, не окружены ли, не прорвался ли к нам неприятельский десант... Оказывается, из автоматов и винтовок, из чего только можно было, стреляли в небо бойцы комендантского взвода и оказавшиеся поблизости лыжники сибирского комсомольского батальона. Гремело ликующее «ура», летели в воздух ушанки, люди обнимались... Мир! Войне конец!

Известие об этом было неожиданным, и наша тогдашняя радость не поддается описанию. Каждый как бы с удивлением и даже недоверием осматривал себя: вот я, целый и невредимый, а побывал среди тысячи смертей, и хотя втайне надеялся, что вернусь домой, но слепой огонь косил всех, не разбирая, и что ему было до чьих-то переживаний, ведь сколько их, товарищей, осталось тогда лежать на снегу...

А у нас, в медсанбате, долгожданный день победы омрачился нелепой гибелью нашего товарища, штабного шофера Виктора. Это был шутник и храбрец, молодой симпатичный человек, в котором внутренняя, культура сочеталась с российской бесшабашностью и удалью. В каких только переделках ни побывал он с машиной, участвовал даже в вылазках в тыл врага, ночами уходил с разведчиками за «языком», и ни одной царапины не было ни на машине, ни на нем самом.

И вот в первый день мира и тишины начальник нашего ДПМ решил проехать на передовую (отныне уже бывшую передовую!), посмотреть, где шли бои, откуда к нам поступали раненые. К начальнику присоединился замполит. Они оставили машину на дороге, а сами поднялись на пригорок, по которому пролегал рубеж нашей передовой линии. Все трое: Лоцман, Алексеев и Виктор — любовались прекрасным ландшафтом. Вдаль убегала лесистая равнина, припекало весеннее солнце, но деревья еще стояли под тяжелыми шапками снега, и на белом поле там и сям чернели выбросы земли — следы от разрывов... Вдруг что-то легонько треснуло, будто веточку переломили, и Виктор, вскрикнув, повалился наземь. Он прижимал руки к животу, а через них текла кровь.

Как выяснилось после, выстрел был сделан «кукушкой» — финном, который, еще никем не предупрежденный о конце военных действий, оставался в засаде, продолжал по своему усмотрению сеять смерть.

Пуля, поразившая Виктора, оказалась разрывной, и как во всех подобных случаях, при небольшой кожной ране в брюшной стенке были множественные ранения толстого и тонкого кишечника... Что только не делали мы с доктором Кодзаевым, как ни старались вырвать Виктора у смерти! Увы! На четвертый день он умер в страшных мучениях от острого перитонита.

Человеческая смерть по своей сути всегда бессмысленна, но погибнуть вот так, как Виктор, когда все радовались, что война позади, вдвойне обидно.

А от живых жизнь требовала дел. Всех раненых, которые могли выдержать дорогу, мы отправили в госпиталь. Около нескольких нетранспортабельных организовали постоянное дежурство.

Армейский быт с фронтового перестраивался на мирный лад: подтягивалась уставная дисциплина, снова вводились всевозможные занятия, строевая и прочие подготовки. Но мы теперь, после нескольких месяцев поистине нечеловеческого труда, могли хоть отоспаться, побыть на свежем воздухе, увидеть места, близ которых находились. Узнали, что в нескольких километрах поселок Питкерант, где небольшой лесопильный завод. Съездили туда, и меня поразил вид мертвого города: оставленные жителями пустые дома, хлопающие на ветру двери и оконные рамы, жуткое подвывание ветра в трубах промерзших печей... Ни в одно из помещений мы не заходили — тут еще не побывали саперы, и случалось, что излишнее любопытство или желание взять на память какую-либо вещичку оборачивалось трагедией. Финны искусно и хитро минировали все, вплоть до какой-нибудь красивой детской куклы...

И странное дело! После того, как стало уходить огромное фронтовое перенапряжение, мы, в течение этих месяцев забывшие о своих собственных хворостях и недомоганиях, вдруг снова ощутили их... Расслабилась нервная система, возникла необходимость дать отдых телу, спасти себя от немыслимого, всюду преследующего холода, прислушаться к тому, что происходит в собственном организме. У меня скрутило поясницу — ни согнуться, ни разогнуться, появились периодические боли в животе, и я вынужден был отказаться от армейского котла, искал для своего желудка, лишенного кислотности, пищу на стороне, что было нелегко. Лицо у меня приобрело серый, землистый цвет, я походил на старика. Во всяком случае, когда удавалось выбраться в город, в трамвае молодые и даже не очень молодые люди уступали мне место.

Не давала покоя мысль о том, что мы за фронтовую кампанию накопили ценнейший фактический материал, который на многие годы вперед может быть полезным отечественной медицине, разделам военно-полевой хирургии. Но, не будучи обработанным, систематизированным, он оставался мертвым капиталом. Несмотря на недомогание, я через своего непосредственного начальника, как и требовал устав, обратился к командиру дивизии с просьбой разрешить мне обработать данные, полученные за время боевых действий в нашем медсанбате. Разрешение последовало.

Вскоре я написал статью о работе хирургического отделения дивизионного пункта медицинской помощи, которую охотно опубликовал журнал «Военно-санитарное дело». С помощью фельдшеров своего отделения снял копии с трех тысяч карточек оперированных в медсанбате раненых. Изучал их всю весну и часть лета. Никогда с таким упоением ни трудился для науки, как сейчас, по существу не имея даже большого простора для самостоятельных занятий. Товарищи-военврачи добродушно подсмеивались надо мной, называя «Пименом-летописцем», но относились уважительно: воля и трудолюбие всегда привлекательны для других. Готовя монографию о хирургической деятельности ДПМ, старался дать полную картину объёма хирургической работы в нашем медсанбате, затрагивал вопросы эвакуации, терапевтической службы, отчетности и высказывал соображения, основанные на врачебном опыте в боевых действиях.

Когда монография попала на отзыв профессору М. Н. Ахутину, в то время признанному специалисту по военно-полевой хирургии, он отозвался о ней в похвальных тонах, порекомендовал к опубликованию. Мне же посоветовал собрать отдаленные результаты операций, обобщить их и на основе уже написанной работы подготовить докторскую диссертацию.

Я чувствовал себя полководцем, который надежно взял в осаду неприступную крепость. Время и новые усилия — крепость падет!

У меня имелись адреса почти всех раненых, и я написал им, вложив в каждый конверт анкету с просьбой ответить на все ее вопросы.

И потянулись ко мне письма из разных концов страны... Бывшие бойцы охотно откликались на мой призыв, благодарили, что их помнят, интересуются состоянием их здоровья. Сотни судеб, сотни характеров, сотни почерков... Встречались и курьезные ответы. Вроде того, когда на вопрос: «Была ли вам сделана операция?», следовало: «Я действительно принимал участие в операции по взятию высоты 321».

За сравнительно короткий срок поступило тысяча двести ответов. В абсолютных цифрах этого материала было достаточно, чтобы делать выводы по некоторым вопросам. С душевной приподнятостью взялся я за обработку полученных данных, понимая их уникальность: подобных данных о раненых из одного медсанбата с отдаленными результатами в литературе еще не было.

А кроме всего прочего, письма от демобилизованных красноармейцев, от незаметных героев зимних сражений, заставили меня как бы заново пережить недавнее: многое и многих я вспомнил, и, уже как бы со стороны, еще более ярко виделся особенный характер советского бойца. Даже у нас в медсанбате все, начиная от санитара и кончая пожилым военврачом, в самые черные часы опасности оставались твердыми, целеустремленными, предприимчивыми и до предела работоспособными. В грозную годину для Отечества русский человек преображается — приходят к нему собранность, дисциплинированность и, главное, высокое чувство личной ответственности за судьбу страны. Это подтвердили предыдущие войны, это ярко проявилось и здесь, в северных снегах, когда считавшийся несокрушимым финский железобетон дал трещины и развалился под напором красноармейских атак...

Как врач, я считаю, что наибольший героизм, исключительную силу духа и великое терпение продемонстрировали во фронтовых условиях раненые. Мороз, который иностранцы, оправдывая свои стратегические неудачи, величают союзником русских, на самом деле не щадит никого. Но наши бойцы стойко, без нытья переносили все лишения. Нужно было видеть, как организованно, с пониманием ждали своей очереди занять место на операционном столе вышедшие из боя раненые красноармейцы. Стояли и лежали на снегу перед входом в палатку, поддерживали ослабших, пропускали вперед тех, для кого минутное промедление могло стать роковым... А ведь у каждого — собственное страдание, собственная боль, которая способна подавить рассудок!

Не грех повторить тут, к месту, хорошие слова, еще сто лет назад сказанные отважным офицером российского флота, первым исследователем Аральского моря А. И. Бутовым. Характеризуя деловые качества русского человека, моряк-ученый писал: «...он сметлив, расторопен, послушен, терпелив и любит приключения — мудрено обескуражить его, он смеется над лишениями, и опасности имеют в глазах его особую прелесть».

Воспитанный на интернациональных принципах, я с детства с глубоким уважением относился к людям всех национальностей: тот, кто любит свой народ, не может не уважать другие народы. Я всегда любил и преданно люблю свой русский народ. И это не слепая любовь. Чем больше я его узнаю, тем преданнее к нему отношусь. Благородные качества русских превосходно воспеты еще Державиным:


О Росс, о доблестный народ,
Единственный, неповторимый,
По мышцам ты неутомимый,
По духу ты непобедимый,
Ты сердцем прост. Душою добр.
Ты в счастье тих, в несчастьи бодр.

В сугубо научной докторской диссертации, которую я начинал готовить тогда, не допускаются лирические отступления. Наряду с производственными вопросами, столько мыслей и пережитых чувств просилось на бумагу, что, вполне вероятно, именно в ту пору в какой-то мере зарождалось то, что нынче нашло развитие в этой книге...

Светлым событием тех же военных дней, оставившим теплые воспоминания на всю жизнь, была поездка в Москву, в Кремль в числе награжденных бойцов и командиров.

 

В ИЮНЕ 1940 ГОДА меня демобилизовали, и я с опасением — буду ли принят? — появился в клинике. Мои армейские сапоги издавали в тихих белых коридорах такой пронзительный скрип, что я пугливо оглядывался... Откуда-то выбежал Чечулин, обнял, повел показывать другим. Он тоже лишь недавно сменил военное обмундирование на штатский пиджачок, а воевал в самом пекле: на Карельском перешейке.

И я думал, волнуясь: что ждет меня? Фактически через день-другой заканчивается мой официальный срок пребывания в аспирантуре. Будет ли вакантное место ассистента? Захочет ли Николай Николаевич взять именно меня? Ведь есть ординаторы, которые работают с ним уже по нескольку лет, тоже надеются, и он каждого из них знает больше, лучше, чем Федора Углова...

Петров встретил приветливо, расспрашивал, чем мне приходилось заниматься в медсанбате, но когда я, в свою очередь, спросил его: оставят ли меня в клинике? — неопределенно пожал плечами и пошел посоветоваться к директору института.

Неопределенность всегда томит, и я направился вслед за Николаем Николаевичем, сел в директорской приемной, стал ждать... Вскоре он вышел и, увидев меня, удивился:

— Опять ты, Углов, ходишь за мной как тень отца Гамлета! Узнаю, папенька, твою настойчивость...

— Места себе не нахожу, — признался я.

— Вот тебе подписанное ходатайство, поезжай с ним в Москву, к наркому. Будет у него хорошее настроение, даст разрешение, попадешь в неурочный час, ничего тогда, папенька, не поделаешь, все мы, понимаешь, под богом ходим, — шутливо напутствовал Николай Николаевич.

И я привез из Москвы приказ о назначении Ф. Г. Углова на должность ассистента в клинику Н. Н. Петрова. Когда ехал из столицы в Ленинград, неподвластная воле улыбка блуждала на моем лице, удивляя, вероятно, попутчиков по купе: что это, мол, за блаженный едет?! Знали б они, что значит для меня работать рядом с любимым учителем. Да еще после того, когда так истосковался по большой хирургии, по мирной хирургии...