ПОД БЕЛОЙ МАНТИЕЙ — 3. Спроси с себя строго

1

Мы ехали в Комарово. Жена вела машину. Наш десятилетний сын Гриша, как всегда, устроился рядом с водителем. Я и Борзенко расположились на заднем сиденье.

— Вы мне сегодня не нравитесь, — заговорил я с нарочитой строгостью. — В чём дело? Анализы не так уж плохи, так нечего и хандрить.

Сергей Александрович улыбнулся — невесело, с затаенной думой.

— Это верно, чувствую себя вроде бы прилично. Спасибо вам, Фёдор Григорьевич, и врачам вашим — они нянчились со мной, как с родным человеком. Удивительные у вас люди! Не устаю ими восхищаться.

— Так в чём же дело? Что нос повесил, добрый молодец?..

Борзенко молчал. Я тогда спросил, как его лечил в Москве профессор Белоусов. Все ли сделал по моей записке? (Здесь воспользуюсь правом беллетриста давать персонажам вымышленные имена.)

— Да, спасибо, он встретил меня приветливо — на своей машине возил в лабораторию. Называет себя вашим учеником. По-моему, относится к вам с уважением.

И — минуту спустя:

— Хорошо, что была записка. А то он вряд ли что-нибудь предпринял бы…

Я подивился верному и точному наблюдению Сергея Александровича. Белоусов действительно никому и ничего не делает бескорыстно, или, как сам он говорит, «так, за здорово живешь». На редкость практичен и расчётлив.

Некоторое время он, ещё молодой врач, был прикреплён к нашей клинике. Любил выполнять всякие хозяйственные поручения. Пошлёшь его, бывало, на завод с заданием достать тот или иной прибор, аппарат — он всё провернёт наилучшим образом, Установит тесные, почти дружеские контакты с директором, его заместителями. Впоследствии, прося за очередную больную, напомнит: «Я вам приборчик доставал, так эта больная — родственница директора завода». На это я замечу: «Не мне вы доставали приборчик, а клинике, а что больная — родственница директора, это не имеет никакого значения. Вы же знаете, что на операцию мы кладем каждого, кого можем». Белоусову не по душе подобный поворот разговора. Он взмахнёт руками, скажет: «Ах, Фёдор Григорьевич! Вы, право, идеалист. Нельзя же быть таким! Вы живёте представлениями двадцатых годов. В наш технический век и в человеческих отношениях всё учитывается, взвешивается…» Обыкновенно я прерывал поток его красноречия: «Не все ныне следуют принципу: ты — мне, я — тебе… И если бы этот принцип победно проник в медицинскую среду, мы перестали бы быть врачами. Вот вы, возможно, станете профессором, а в голове у вас извините, ералаш. Чему же вы будете учить молодёжь?» Он замолкал, но по насмешливому блеску его темно-серых глаз я видел, что он со мной не согласен.

Позднее Белоусов, защитив докторскую диссертацию и освоив методику хирургического лечения рака лёгкого, остался работать в Москве.

Однако мир тесен. Судьбе угодно было поселить Белоусова в подмосковном дачном посёлке — по соседству с другом моим Петром Трофимовичем. Дружба у нас началась сразу же после войны, и с тех пор мы неизменно придерживаемся правила: твой дом — мой дом. Бывая в столице, я всегда останавливаюсь у Петра Трофимовича, а если приезжаю летом — направляюсь к нему на дачу. Когда Белоусов был ещё кандидатом наук и, случалось, сопровождал меня в командировках, он тоже находил приют у Петра Трофимовича.

Помню, ещё тогда, много лет назад, с восхищением оглядывая с террасы прекрасные окрестности, Белоусов вздыхал: «Эх, Пётр Трофимович! Хорошо бы тут поселиться у вас!»

Впоследствии он исполнил своё заветное желание — купил домик у отставного генерала, доброго соседа Петра Трофимовича. И так я снова стал видеться с ним: то Белоусовы зайдут к Петру Трофимовичу, то нас позовут на огонёк. Дачная жизнь располагает к встречам и беседам.

В Москве немало врачей и учёных, считающих себя моими учениками. Одни защищали под моим руководством диссертации, другие работали в клинике или в Институте пульмонологии, где я был директором, третьи — просто учились по моим книгам. Со всеми у меня тёплые, дружеские отношения. Но профессор Белоусов чаще других звонит мне в Ленинград, иногда присылает на консультацию больных с записочкой, а нередко обращается ко мне как к редактору журнала «Вестник хирургии» с просьбой напечатать кого-либо из своих знакомых, хотя знает, что я по-прежнему держусь «представлений двадцатых годов».

— Михаил Зосимович — «оригинал», — продолжал Борзенко делиться впечатлениями о Белоусове. — Он давно прекратил операции, строит административную карьеру.

— Да, заместитель директора института. Не ахти уж какая это карьера, если учесть, что за последние десять лет он не напечатал ни одной научной статьи. Профессор есть профессор — должен исследовать, открывать, учить…

— Белоусов, как мне показалось, слишком занят собственным благополучием, его интересы далеки от подлинной науки.

Сергей Александрович помолчал.

— Чем объяснить, Фёдор Григорьевич, что ныне так распространился психоз накопительства и личного благоустройства?.. Я вот недавно друга потерял: был друг, и нет его. Словно в пропасть сорвался. — И, повернувшись ко мне, стал оживлённо рассказывать: — Степан Фомич Почкин командиром роты был на фронте, а ныне — художник. Да я, кажется, водил вас к нему на выставку.

— Как же, как же. Батальные картины пишет. Ничего картины. Многие отмечают в них плакатность, декларативность, мол, торопится, не прописывает детали. Но мне понравились. Помню я его: лысый, подвижный…

— Вот, вот, он самый. Подвижный, весёлый, общительный Степан Почкин. На месте минуты не посидит — всегда куда-нибудь бежит. Или у него в мастерской приятели, или он в гостях… Рубаха-парень, свой в доску. И представьте, Фёдор Григорьевич, показал себя с неожиданной стороны…

— Да что же произошло, что он вам сделал?

— Мне — ничего. В том-то и дело, что не мне, а товарищам. Вы меня уже знаете. Я не сужу строго людей по тому, как они ко мне относятся; в конце концов, я тоже могу совершать поступки, которые не всем нравятся. Если ты стал плохо относиться ко мне — Бог с тобой, это ещё надо посмотреть, кто из нас виноват. Но если человек изменяет товарищам, предает их, тут уж невольно приходит мысль: он сбился с колеи, что-то с ним неладно. Почкин начал предавать товарищей — одного за другим, особенно тех, кто не именит. Таких он буквально пинал ногой. Вот что скверно, Фёдор Григорьевич.

Надо было помочь молодому талантливому художнику, которого всячески затирали менее талантливые, но более пробивные коллеги. К Почкину как к заместителю председателя выставочного комитета обратились с просьбой посодействовать, чтобы картины этого художника попали на выставку. Он и слушать не хочет. Я послал ему обоснованное, убедительное письмо — он даже не дочитал. Не могу, и все! Пришлось идти к председателю выставочного комитета. Тот и принял решение, потому что картины были достойны этого.

Сергей Александрович с горечью говорил, что Почкин, в прошлом скромный и непритязательный, словно вдруг заразился вирусом тщеславия и наживы — работает небрежно, а энергию тратит на то, чтобы выгоднее пристроить свои творения, организовать выставку, отклик в печати. И ради этого заводит нужные знакомства, лебезит, угодничает. И всех друзей растерял…

Мимо нас проплывали ухоженные посёлки северных пригородов Ленинграда. Дорога вела в сторону Финляндии, прижималась к заливу. Сергей Александрович неспешно продолжал свой рассказ, а я, слушая его, думал о том, как много общего в природе людей, занятых в жизни только своей персоной и равнодушно относящихся к судьбе других, в том числе и к судьбе своих товарищей. Поразительно однообразны они — сребролюбцы, эгоисты! И главное в них — неустойчивость в принципах, а скорее, отсутствие всяких принципов, способность изменить, предать даже близкого человека, если волею обстоятельств человек этот оказался на пути к достижению корыстных целей.

Почкин ничего плохого не сделал своему фронтовому другу, да, впрочем, и не мог ничего ему сделать: Борзенко недосягаем, его репутация, общественный вес слишком велики, чтобы деятели, подобные Почкину, могли ему причинить зло. Но Почкин огорчил Сергея Александровича низменностью устремлений, оскорбил чувство товарищества, поступился идеалами, которым Борзенко и такие, как он, смолоду поклонялись и ради которых в годы войны стояли насмерть.

А разве мало людей спокойно прошли бы мимо Почкина, не придали бы большего значения происшедшей с ним метаморфозе? Кто-то стал эгоистом, подличает, пресмыкается — ну и что? Не он первый, не он последний. Стоит ли нервы мотать?.. Так ошибочно думают обыватели, ибо их не слишком-то заботит состояние дел в обществе.

Это о них сказал Н. А. Некрасов:

Кто живёт без печали и гнева,
тот не любит отчизны своей…

Не такой Борзенко! Он близко к сердцу принимал все, что его окружало. Мучительно страдал, сталкиваясь с равнодушием или корыстью друзей и близких. Тут Сергей Александрович как бы ощущал свою вину, возмущался, долго не мог успокоиться. Может быть, оттого прежде срока и сдал, надломился его некогда могучий организм. Вспомнил, как на моём юбилее он говорил: «Дубы притягивают молнии». И сейчас я думал: «Борзенко и есть тот самый могучий дуб, который притягивает к себе молнии».

В молодости в Сибири я видел сильных и смелых людей. Они добровольно пришли в те далекие суровые места и повели борьбу со стихией. Трудности закаляли их, они умели ценить доброту, верность дружбе, честность. Наверное, от них мне передалась тяга к гордым в своей правоте индивидуальностям. По-моему, я очень быстро замечаю в человеке хорошее, «слышу» в нём благородные помыслы. И быстро к нему привязываюсь. Мне доставляет удовольствие общаться с ним, наблюдать его в жизни, в работе, а если ещё и складываются дружеские отношения, я глубоко чту дружбу, стараюсь не омрачать её повседневными мелочами.

Такие чувства я и питал к Сергею Александровичу Борзенко. И можно было понять мои душевные муки от сознания невозможности ему помочь. «Как мы ещё слабы, — с грустью размышлял я, — перед лицом многих и многих болезней!..»

 

Мне вспомнились сцены из жизни профессора Белоусова — сцены, невольным свидетелем которых я был и которые оставили у меня такую же горечь, какую поселили в душе Борзенко последние встречи с его давним приятелем Почкиным.

Дача Белоусова стоит на возвышении у края леса. Цветные стекла второго этажа далеко отбрасывают солнечные лучи, и дача напоминает птичью клетку в густой кроне деревьев. От посёлка её отделяет пруд, и здесь, на ближнем берегу пруда, чуть поодаль примостился зелёный домик профессора-стоматолога Василия Ивановича Фокина. Домик, в прошлом неказистый, обшарпанный, Фокин приобрёл ещё в молодости.

Стоматолог был никому не ведом, он только собирал материал для своих трудов, которые вскоре принесли ему и положение в научном мире, и достаток. Белоусов, напротив, был в зените славы, статьи его об особенностях операций при раке лёгкого сразу создали ему репутацию среди учёных. У него на даче можно было встретить и академика, и генерала, и знаменитого артиста, и писателя. Толкался тут и Фокин. И хотя хозяева недолюбливали его и даже демонстрировали ему явное пренебрежение, Василий Иванович не замечал холодного приёма, заходил всё чаще, оставался обедать. Живший когда-то в бараке для сезонных рабочих, сын овдовевшей в годы войны и почти неграмотной женщины, он, помимо воли, тянулся к людям именитым, испытывал почти детскую радость, если с ним запросто, на равных беседовала какая-нибудь знаменитость. После подобных бесед Фокин шёл домой окрылённый, далеко выбрасывая вперед палку и громко разговаривал со спутником, если таковой случался с ним рядом.

Обыкновенно спутником его оказывался Виктор Курицын, столяр, живший по соседству. Курицын тоже почти ежедневно бывал у Белоусова, но, в отличие от Фокина и от самого Михаила Зосимовича, одинаково относился ко всем, невзирая на чины и звания.

Дачу Белоусова Курицын построил собственными руками, привык к ней как к чему-то родному, а хозяина, его жену Алевтину Исидоровну и их дочь школьницу Ирину считал чуть ли не членами своего семейства. Белоусову столяр был нужен — едва ли не каждый день прибегал к его услугам: то поправь, то почини… Так они и жили «душа в душу».

Особенно бывают рады Белоусовы визитам Николая Константиновича Елисеева — важного человека из министерства. Ростом он велик, грузен, ходит не торопясь и всегда улыбается. Загадочно этак и вроде бы осуждающе: знаю, мол, вашего брата — меня не проведёте.

Для него постоянно готовы комната, постель, чистые простыни.

И угощение ему подают обильное — любит покушать! И коньячок и водочка — всё отборное.

Елисеев — благодетель. Он способствовал выдвижению Белоусова, и вся семья к нему испытывает благодарность.

— Где зубодёр? — по привычке спрашивает Елисеев. И смеется загадочно.

Фокина он зовёт не иначе как «зубодёр», без всякого почтения к профессорскому званию. Однако послушать его лишний раз не прочь. Василий Иванович мастер рассказывать. При этом как-то характерно взмахивает руками, точно припечатывает слова, забивает их, как гвозди. Жесты энергичные, ковбойские, и словечки находит смачные, ёмкие, рассыпает щедро меткие эпитеты, Об одном скажет: «Хищник». О другом заметит: «За рубль в церкви свистнет».

У Фокина красивая жена, и он её, по всему видно, любит, но тёща его раздражает. И чтобы быть от неё подальше, на усадьбе соорудил себе времянку — летний кабинет.

— Где зубодёр? — повторяет свой вопрос Елисеев.

— Придёт, — отвечает Белоусов. — Куда он денется?.. Николай Константинович отправляется в отведённую ему комнату на втором этаже. Две стены её сплошь застеклены. Стекла разноцветные — это они радугой переливаются на солнце. Ложится на кушетку и читает книгу. Но совсем забыться ему не дают голоса, доносящиеся из сада. Там, в беседке, накрывают на стол. Алевтина Исидоровна то весело покрикивает на мужа, то просит о чем-то Курицына — он тоже тут, помогает.

У калитки громко лает пёс, чёрной масти колли. Пришёл Фокин, и, судя по разговору, привёл с собой Василия Галкина, застенчивого субъекта, нервно теребящего на лбу реденький клочок чёрных прямых волос. Галкин — медик, но звания научного не имеет, больных не лечит — будто бы окончил курс не то по санитарии, не то по разделу организации здравоохранения. Белоусов однажды в сердцах обронил: «Никакой он не врач, фельдшер. Он только выдаёт себя за врача!» Молчаливый, сторонящийся всех Галкин мало кого интересовал.

Иногда они вместе заходили к нам, то есть на дачу Петра Трофимовича, который в силу своей безбрежной доброжелательности каждого принимал сердечно и никогда никому из гостей не демонстрировал нерасположения.

Помню, Галкин одно время рассказывал о Дмитрии Донском, о житье-бытье князя, битве с монголо-татарскими полчищами. «Вероятно, любит историю, читает много», — думал я тогда о Галкине.

Он явно предпочитал общество Петра Трофимовича — то ли инстинктивно тянулся к литературе, то ли ему льстило общение с писателем. Даже показывал свои стихи. Мы узнали, что Галкин мечтал стать поэтом, печатался в заводской многотиражке. Несколько его остроумных эпиграмм подхватили рабочие, ему прочили литературное будущее. Но поэзия — не только эпиграммы. Тут без глубоких чувств и больших мыслей не обойтись. В общем, не вышел из него поэт, он стал администратором. Что ж, государству и администраторы нужны, хорошие, конечно.

Я потом наблюдал за ним. Личина застенчивости и неприметности продержалась недолго, а затем он ловко принял позу бойца и мог произвести впечатление сильной личности. Он даже лексикон усвоил бойцовский, будто стоял в ряду людей, бившихся неизвестно с каким противником. Даря на память фотографию, надписал: «На борьбу, на огненную жизнь!..»

В то же время и от Белоусова, и от Фокина я нередко слышал: «Галкин — делец, для него нет ничего святого; его надо непременно чем-нибудь заинтересовать лично».

Вот парадокс: с одной стороны, мелкая душонка, а с другой — высокие слова…

Удивительно, как умеют у нас некоторые манипулировать словами! В молодости я легко поддавался обаянию громких слов и лишь гораздо позже научился различать пафос подлинный и пафос мнимый. Заметил, что к красивым фразам нередко прибегают как к дымовой завесе: за ними прячут подлинные побуждения, весьма далекие от идеала. Галкин — яркий тому образец.

Елисеев над ним подтрунивает. Фокин тоже относится настороженно, однако приглашает к себе. Видимо, Галкин нужен.

Как-то я спросил Белоусова:

— Зачем вы принимаете Галкина? Ведь он вам неприятен.

— Пустой мужичонка! И заметьте: эпизоды из русской истории рассказывает. Это он Елисееву хочет доказать свою образованность. Возит с собой исторический журнал, прочтёт страницу-другую, затем нам перескажет. Вы не смотрите, что он скромный, — он тщеславный и карьерист отпетый. Сейчас должность в одном институте освободилась, так он о шефе статью накропал, хвалит до неприличия, а шеф к лести неравнодушен, он уже заприметил Галкина. И вот посмотрите: выйдет ему повышение. А Фокин нос по ветру держит. Он теперь сборник статей для издания готовит. Ну а я-то ни при чём. Я никаких статей пока не пишу. Некогда мне, Фёдор Григорьевич!

«Странное сообщество! — думал я. — Они и здесь, на даче, не отдыхают, а продолжают делать свои дела. Разве что Елисеев приезжает сюда без определённой цели — отдохнуть, побродить по лесу. И на этот рой, вьющийся вокруг него, смотрит равнодушно — пожалуй, с некоторой дозой любопытства и некоего спортивного интереса».

Вечерами Николай Константинович иногда приходит к нам и подолгу сидит в беседке или поднимается в кабинет к Петру Трофимовичу, роется в его обширной библиотеке. В кабинете установлен проигрыватель со стереоусилителями. Елисеев просит разрешения поставить что-нибудь из Моцарта, Вивальди или из русской классики, — слушает. Порой мы сидим в кабинете с ним вместе, а то ещё присоединится жена Белоусова, Алевтина Исидоровна. Любопытная деталь: и Белоусов, и Фокин, и Галкин музыкой почти не интересуются.

Однажды в разгар лета я приехал в Москву на конференцию и вечером отправился на дачу. Зашёл к Белоусовым, Михаила Зосимовича застал в расстроенных чувствах. Была суббота, всюду на столах лежали кульки привезённых из города продуктов, но никто их не убирал. Хозяин и хозяйка бегали из кухни в дом, по саду, нервно, горячо что-то обсуждая.

— Что случилось?

— Ах, ничего! Пустяки, Фёдор Григорьевич. Это у нас свои проблемы, домашние. Да вы, пожалуйста, проходите в сад, отдыхайте. Все утрясётся.

Через минуту-другую Белоусов хлопнул калиткой, исчез куда-то. Я отыскал в саду Алевтину Исидоровну. Она была откровеннее и с жаром начала изливать свои огорчения:

— Что за народ — нет у них ни стыда, ни совести! Берут вашего гостя и увозят к себе под предлогом, что у них будет удобнее, а у Белоусовых, мол, нечего больше делать. Подумайте только, Фёдор Григорьевич, какая наглость!

— И ладно, — пытался я успокоить хозяйку. — Вам же меньше хлопот. Стоит ли волноваться?

Добрая женщина, казалось, меня не слышала.

— Человек привык к месту, для него мы держим всё необходимое. Наконец, он наш старый друг… Нет, нет, это ужасно!..

Вскоре вернулся Белоусов. Он был у Фокиных, сказал жене, что сейчас все придут к ним, и оба засуетились вокруг беседки и стоявшей в глубине сада маленькой летней кухни. Когда же всё было готово к приёму гостей, Михаил Зосимович, несколько успокоенный, подошёл ко мне, чтобы пожаловаться на странную манеру Фокина перехватывать его друзей.

Я неохотно слушал этот обывательский разговор, огорчаясь за своего ученика: «Как ты далёк от науки! Как могут глубоко засосать мелочные заботы о карьере, о престиже, об удобствах быта…»

— Фокин недавно какую штуку отмочил. — Белоусову нужно было выговориться. Он страдальчески морщил курносое лицо. Вялые складки на щеках дрожали, темно-серые глаза беспокойно блестели. — Зашёл я к нему в кабинет на работе — его нет. Ну, сел в кресло, сижу, ожидаю. Входит Фокин, взъерошенный, нервный. «Ты не обижайся, только сюда сейчас пожалует моя начальник, и я не хотел бы, чтобы он тебя увидел. Сделай милость, уйди побыстрее». А этого начальника я как-то с трибуны научной конференции выставил отъявленным невеждой.

— И как же вы поступили?

— Ушёл, конечно. Зачем мне усложнять их отношения? Поднялся и ушёл.

— Ну и ну! — качал я головой, едва сдерживаясь, считая неуместным давать надлежащие характеристики им обоим в этом доме.

В праздничном наряде, торжествующие, явились Фокины, с ними — лукаво посмеивающийся Елисеев, Василий Галкин и ещё кто-то незнакомый, наверное, товарищ Галкина. Независимо от них, но точно к ужину подоспел столяр Курицын. Хозяин, отчасти успокоившийся, звал всех к столу.

— Между прочим, — сказал я, — сегодня на конференции делал доклад о новой методике операций при раке лёгкого, разработанной в нашей клинике. Ожидал, что вы тоже придёте послушать.

— Ах, Фёдор Григорьевич, до науки ли мне теперь! — живо возразил Белоусов. — Занят по горло. Я же заместитель директора, а директор — сами знаете: учёный. Все дела на мне. Кручусь как белка в колесе!..

Был поздний вечер. Темнело. В просвете между деревьями я видел зажигающиеся на небе звёзды, и чудилось мне, что вершины елей тянутся к ним и подступающая к даче полоса леса тоже сливается с небом, завершая прекрасную картину постепенно сгущающейся ночи.

Михаил Зосимович говорил бодро, громко, заразительно смеялся. Елисеев сидел за столом, и этого было достаточно, чтобы Белоусов вновь обрёл хорошее настроение.

После ужина хозяева и гости пошли гулять. Белоусов и Фокин выходили с усадьбы последними. Белоусов сердито отчитывал Фокина:

— Какого чёрта таскаешь сюда этого недоучку Галкина?.. Мне он противен, не желаю знать его — слышишь! Не желаю!

…Однажды я приехал в Москву в мае, было тепло и солнечно. Позвонил Белоусову на службу. Он обрадовался моему звонку, вызвался доставить меня на дачу на собственном автомобиле. Он был возбуждён, взволнован происходящими у них переменами, много говорил, и больше всего о судьбе своего института — директор, престарелый академик, решил уйти на пенсию.

То и дело обращался ко мне с вопросом:

— Кого нам пришлют взамен? Там, в академических сферах, ведь все известно.

— Нет, я ничего не знаю. У вас такие связи, — намекал я на Елисеева, — а спрашиваете у меня. Да вас, вероятно, и назначат. Вы же заместитель, вам и карты в руки.

— Что вы, Фёдор Григорьевич, — слабо протестовал Белоусов. — У меня нет «руки». Для этого «длинная рука» нужна…

Я опять хотел завести речь о Елисееве, но удержался, а сам Белоусов о нём не вспомнил. Перебирал имена возможных претендентов на пост директора, взвешивал их шансы. Я обсуждал с ним кандидатуры и умышленно не касался самого существенного, Что необходимо руководителю научного учреждения, — его творческого потенциала, авторитета в научном мире, а когда словно бы невзначай заговорил и об этом, Белоусов поспешно возразил:

— Ну, знаете… Сейчас этому не придают значения. Директору куда важнее иметь организаторские способности…

Михаил Зосимович, разумеется, лелеял мечту занять место директора. И многие эпизоды, свидетелем которых я был на даче у Белоусова, его ухаживания за Елисеевым, вне рамок приличия, стали мне более понятными, и я снова с горечью и с какой-то нетерпеливой досадой подумал о своём ученике. Вспомнил, как помогал ему защищать докторскую диссертацию, как затем писал характеристику, где, между прочим, — я это хорошо помню — были и такие слова: «принципиальный, честный…» Как бы я хотел взяв обратно свои слова! Ведь я тоже невольно удобрил почву, на которой взошли негодные семена.

Вечером нас позвали к чаю. Я не хотел идти, но у Петра Трофимовича были какие-то дела к Белоусову, и он увлёк меня к соседям.

Алевтина Исидоровна встретила, как всегда, радушно, но была заметно рассеянна и чем-то озабочена. Я подумал: ждут Елисеева. Судя по нашему разговору в машине, им теперь особенно нужен важный человек из министерства.

Белоусов суетился, кричал Алевтине Исидоровне, чтобы она освободила холодильник, и затем таскал туда бутылки с водкой, вином и минеральной водой.

— Куда ты?.. Зачем так много?.. — дивилась хозяйка.

— Он любит… Этот очень даже любит, — отвечал Белоусов так, чтобы одна только жена могла его слышать.

Да нет, ждали они не Елисеева, потому что Николай Константинович хотя и не гнушался спиртным, но пил мало; к тому же повышенная возбуждённость хозяев указывала на какие-то новые, неизвестные мне обстоятельства.

Появился Курицын. Он обрадованно подошёл ко мне, заговорил о каком-то больном, но Белоусов прервал его:

— Виктор, голубчик мой, нужна баня, ты бы её растопил загодя — пусть лучше прогреется. Вот и Фёдор Григорьевич, и Пётр Трофимович не откажутся, и ещё будет один человек. Дуй, Виктор, раскочегарь. И не забудь травок — зверобою, мяты. И венички. Всё чин по чину, ты знаешь, давай, милый, время дорого!

Белоусов повернул его, подтолкнул в спину.

Алевтина Исидоровна позволила мне помогать ей накрывать на стол.

— У вас торжество сегодня? Верно, будет кто-то впервые?

— Почему? Всё те же. — Она смутилась, щеки её вспыхнули румянцем. Ясно, что хозяева что-то от меня скрывают, чувствуют некоторую неловкость, но причины я не знал.

Залаял пёс, толкнул мордой калитку, подбежал к нам. Вслед за ним вошли Фокин и Галкин. Оба были одеты в спортивные куртки, рубашки с отложными воротниками. Галкин усиленно теребил свой редкий чуб и почти враждебно кидал на меня короткие взгляды. Едва кивнув, тут же направился к стволу липы, от неё — к ёлке и всё посматривал на нас с Петром Трофимовичем, словно примериваясь, как ему вести себя с нами, о чём говорить. Белоусов подскочил к Галкину и долго тряс руку, и кланялся, и спрашивал, как добрались, на чем ехали. Алевтина Исидоровна была рядом и тоже как-то неестественно улыбалась:

— Комната для вас приготовлена. Вы, если хотите, поднимайтесь, там и постель, и полотенце…

Я не верил своим ушам. Точно такими же словами они встречали Елисеева. Посмотрел на калитку: не идёт ли он? Спросил наивно:

— А Николай Константинович?.. Он будет?

Все как-то смешались при этом вопросе, Галкин нахмурился. Алевтина Исидоровна сбивчиво пояснила:

— Николай Константинович редко у нас бывает. Он уже на пенсии, снял тут поблизости дачу… Больше по лесу гуляет. Да и что делать старику?

И ещё сказала — может быть, не совсем кстати:

— Теперь он… — показала на Галкина, — Василий Хасанович, его в министерстве заместил. Вы разве не знаете?..

— Да! Теперь он — Хасаныч! — пробубнил в нос стоматолог Фокин. И прибавил тихо: — Шишка! На козе не объедешь.

Фокин называл Галкина «Хасаныч», впрочем, не сбавляя в тоне почтительности и даже подобострастия.

Елисеев недаром любил сочные словечки Фокина. Вот новое — «Хасаныч». Столяра Виктора Михайловича Курицына он прозвал «Махалыч», соседа Дерябина — «Дерябнул»; как-то подошёл к его калитке и на предупреждении «Осторожно, собака» он слово «собака» зачеркнул, а сверху написал: «Дерябнул».

Перемены с обитателями дачи Белоусовых пролились на меня холодным душем. Во-первых, жаль было важного дела, доверенного почему-то Галкину; во-вторых, тягостно на душе от того, что здесь произошло. Ещё вчера хозяева питали откровенную неприязнь к Галкину. Я сам слышал, как Белоусов выговаривал Фокину за то, что тот его приводит, а сегодня… Боже мой!.. Да как он может быть таким бесцеремонным!.. Где же его достоинство, понятия о чести, его обыкновенная человеческая порядочность?.. Неужели он от природы лишён этих свойств? «Ну, предположим, — мысленно обращался я к Белоусову, — ты не стесняешься меня, своего учителя, соседа своего Петра Трофимовича, — тебе неважно, что подумает о тебе Фокин, он и сам делец и тоже лебезит перед тем, кто ему нужен. Но жена твоя Алевтина Исидоровна?.. Она подруга жизни твоей, ты будешь до конца с ней вместе, каждый день, каждый час, и неужели после всего этого тебе не стыдно смотреть ей в глаза? Её-то, её-то бы хоть устыдился!..»

Терзаемый этими мыслями, я сослался на плохое самочувствие и ушёл гулять в лес. И долго бродил по лесным тропинкам, вдыхая аромат майской зелени, слушая многоголосый птичий гомон. На одной полянке, где посёлок крайними домами глубоко вдавался в дубовую рощу, увидел на веранде одиноко сидевшего человека. Его облик показался мне знакомым; я подошёл ближе и узнал Елисеева.

— А-а, Фёдор Григорьевич! — поднял он руку. — Проходите, пожалуйста, очень рад.

Мы поздоровались, присели к плетёному столику.

— Зашёл к Белоусову, ищу вас там, а вы вот где. Елисеев улыбнулся, понимающе кивнул головой.

— Как же так случилось, что на ваше место назначили этого… Василия Галкина? Он будто бы ничем себя не проявил, мы его не знаем…

Выражение лица Николая Константиновича красноречиво свидетельствовало о том, что он со мной согласен и что если бы он хотел обсуждать эту тему, то сказал бы многое. Однако, говорил его взгляд, я устал, мне надоели интриги.

По всему видно, судьба обошлась с ним круто, он выпал из седла неожиданно и не мог ещё оправиться от удара.

Николай Константинович был мудрым собеседником, и я намеревался посидеть с ним, отдохнуть, но тут из густого орешника возник Виктор Курицын и обрадованно воскликнул:

— Вас обоих я и пошёл искать. Собирайтесь, баня готова! Он взял меня за руку:

— И вы, Фёдор Григорьевич! Я давно хотел показать вам свою баню.

И вот мы идём по тропинке, огибающей пруд. Там, на противоположном берегу, у самой воды стоит мазанка и над ней вьётся дымок — это и есть баня Курицына. У входа нас ждёт Белоусов. Он чем-то взволнован, берёт Виктора за руку, отводит в сторону. Мы заходим в предбанник. В приоткрытую дверь слышно, о чём они говорят.

Курицын громко возмущается:

— А я не хочу! И не водите его ко мне. Ну сами посудите зачем же я буду приглашать его в баню, если он мне противен?..

Белоусов, видимо, понял, что мы можем услышать их разговору и отвёл Виктора дальше — там они долго ещё стояли. Получилась накладка. Михаил Зосимович просил протопить баню для своего гостя — Галкина, а бесхитростный столяр не желал кривить душой и считаться с какими бы то ни было тайными планами.

Елисеев удобно расположился на полке и шумно выражал своё хорошее расположение духа.

Вошёл Курицын, хлопнул дверью.

— Вам он нужен, этот надутый пузырь, а мне-то зачем? — словно продолжал он спор с Белоусовым.

Потом вырос на пороге, театрально развёл руками:

— Нет, вы только послушайте, что он говорит: «Мне тоже неприятен этот Галкин, да что поделаешь — требует служба». И на кой такая служба, если она заставляет обниматься черт-те с кем! Я бы такую службу бросил. Странные вы люди, учёные!..

Мы ничего не ответили Виктору. В неверном свете горевшей в углу свечи я не видел лица Николая Константиновича, но ясно представлял его лукавую улыбку и блеск прищуренных мудрых глаз. И, очевидно, оба мы в эту минуту думали: «Вот он, столяр, простой человек, а насколько чище душой и благороднее тебя, профессор Белоусов».

На другой день утром я уезжал в Москву. Зашёл к Белоусовым, поблагодарил хозяйку за хлеб-соль. Михаилу Зосимовичу сказал:

— Проводите меня, есть к вам разговор. Мы выбрали дорогу вдоль опушки леса.

— Может быть, вы мои слова воспримете как вмешательство в вашу личную жизнь, — начал я неприятную беседу, — но я не могу оставить без внимания всё то, чему был свидетелем. Вы, наверное, не забыли мудрое изречение Суворова, которое я не однажды приводил на лекциях: «Будь откровенен с друзьями, умерен в нужном и бескорыстен в поведении». Что до меня, то я в отношениях с друзьями и учениками предпочитаю предельную откровенность.

— Я тоже, Фёдор Григорьевич, но чем обязан…

— Вы обманули мои ожидания. Мне это горько осознавать, тем более что в операциях на лёгких вы достигли многого. Ну ладно, у вас могут быть свои планы и соображения. В конце концов, свою судьбу каждый определяет сам. Но вот что мне больше всего не понравилось, и я считаю долгом сказать вам об этом: вы слишком увлеклись выстраиванием карьеры и не заметили, как уронили честь и достоинство учёного. В подробности входить не стану, вы всё отлично знаете.

— Да, Фёдор Григорьевич, знаю, — задумчиво проговорил Белоусов. — Но вы меня не поймёте. Вам легче, вы уже на вершине. Попробовали бы вы побыть в нашем кругу! Продвинуться трудно. Иначе действовать нельзя, жизнь заставляет. Я бы хотел не суетиться, жить проще, чище, но я не борец и изменить сейчас уже ничего не могу.

Он остановился.

— Не думайте обо мне совсем уж плохо, не лишайте своей дружбы. Вы были мне учителем и остались им.

 

— Вы о чём задумались, Фёдор Григорьевич? — Борзенко смотрел в мою сторону.

— Да так… Вспомнил кое-что о Белоусове, последнюю встречу с ним, и как-то не по себе стало. Помогал ему, надеялся, что первоклассный специалист выйдет, а он поддался житейской суете. Влияние, связи, возможность прибрать к рукам институт — любыми путями, пусть в обход, лишь бы одолеть следующую престижную ступеньку… А наука? Нанятая служанка, послушно распахивающая двери…

Не могу примириться с девальвацией истинных ценностей в нашей сфере. Ведь от избрания руководителя того или иного научного учреждения зависит не только судьба этого учреждения, но и авторитет науки. И вовсе не случайно директорами институтов становились самые выдающиеся, самые талантливые учёные, которые нередко их и создавали, долгие годы возглавляя открытые ими направления поиска, выращивая плеяду учеников.

Творческий потенциал — вот главное, что должно приниматься в расчёт, а не оборотистость и дипломатия, возведённые в абсолют.

Трудно представить, чтобы И. П. Павлов, или Н. Н. Петров, или С. С. Юдин, поднаторев в интригах, забросили исследования, эксперименты, забросили больных и занялись карьерой, лихорадочным укреплением связей, «выбиванием стула» из-под конкурентов. А разве это не столь уж частое явление?

— Как правило, чем выше человек пытается себя оценить, да ещё с чужой помощью, тем меньше он стоит, — вставил Сергей Александрович.

— И вопреки этому, благодаря таким вот внешним подпоркам в директора подчас выдвигаются личности, которые не внесли серьёзного вклада в науку. Какого же тут ждать чуда? И институт у них будет работать на том же уровне.

А дальше? Вполне заурядный профессор, ничем не прославившийся в научном мире, «выходит» в академики и тем закрепляет за собой должность. Хорошо ещё, если со временем разберутся, что к чему. С директорства снимут, и останется он рядовым сотрудником, без солидных трудов и без руководящего места, но с высоким званием. И все будут удивляться: почему он академик, за какие заслуги?..

Мы воспитаны в демократических принципах и привыкли воздавать должное действительно по большому счёту. Академик — научная звезда первой величины; ей не дано права сиять отражённым светом.

Для меня лично эталоном был Николай Николаевич Петров. Выдающийся учёный, автор многих работ фундаментального значения и ряда монографий, по которым учится не одно поколение молодых специалистов и студентов, смелый экспериментатор, новатор в своей области, непрерывно расширяющий горизонты знания. И на фоне этого — удивительно скромный, никогда не выпячивающий себя, не требующий никаких преимуществ или привилегий.

— Наука издревле держится на таких гигантах мысли и духа, — сказал Борзенко, — и безжалостно стряхивает прилипал, в какие пышные одежды они бы ни рядились. Жаль только, что, уходя со сцены, они успевают насадить безнравственность.

Почти все, кто писал клеветнические письма или подличал у нас в институте, с приходом нового директора были уволены с работы под тем или иным предлогом.

Логика проста: «Если они настолько подлы, что пишут клеветнические письма на своего руководителя, который их учил и много сделал для них, то что хорошего от них может ждать новый директор? Ведь тот, кто сделал подлость один раз, легко сделает её вторично».

— Чем объяснить, Фёдор Григорьевич, что именно в научно-исследовательских институтах больше всего конфликтов и клеветнических заявлений? — спросил меня как-то Сергей Александрович.

— Трудно сказать, может быть, дело в том, что вопрос о подготовке и подборе научных кадров у нас не отрегулирован.

— Значит, и с подготовкой научных кадров у нас не всё благополучно? А как же ординатура, аспирантура?

— В пятидесятых годах каждая кафедра могла иметь и готовить столько ординаторов и аспирантов, сколько в состоянии принять. И в то время у нас в клинике работало одновременно по 20 — 25 человек. Все они по окончании специализации шли в практические учреждения. Часть из них защищали диссертации и по окончании учёбы становились ассистентами, шли в практическое здравоохранение хорошими специалистами, заведующими отделениями в больницах и поликлиниках. Это резко повышало уровень работы практических учреждений.

— А теперь?

— Теперь мы имеем право готовить научные кадры только для себя. Фактически на восполнение естественной убыли.

— А где же готовятся кадры специалистов для практического здравоохранения?

— Нигде. Нельзя же принимать всерьёз за подготовку специалистов несколько месяцев специализации на седьмом курсе.

На Западе, чтобы стать специалистом терапевтом, хирургом, кардиологом и т. д., надо пройти при клинике трёх- или пятигодичную резидентуру и сдать экзамен как специалист. Тогда ты будешь иметь право работать или терапевтом, или хирургом. У нас же практически так: занял вакантную должность терапевта, значит — ты терапевт.

— А какая возможность у них поступить в резидентуру?

— Как мне говорили американские коллеги, каждый окончивший медицинский институт имеет возможность поступить в резидентуру. У нас же я точно не могу сказать, но думаю, что в аспирантуру и ординатуру может попасть один из десяти или пятнадцати врачей.

— Но у нас же несколько институтов усовершенствования врачей!

— Разве на современном уровне трёх-четырёхмесячная подготовка может обеспечить специализацию? Это может быть кратковременное усовершенствование для специалистов. А их самих надо готовить не менее трёх — пяти лет, только в том случае уровень практического учреждения будет приближаться к клинике, к чему мы должны были уже планомерно подходить, если бы не эти приказы с подготовкой кадров.

— А что ненормального с подбором кадров в научно-исследовательских институтах?

— Прежде всего, не из кого выбирать. В смысле подготовки научных и квалифицированных кадров у нас имеют место крупные недостатки. Мы, что называется, растём вширь. По «валу» мы перевыполняем задание. Готовим врачей, может, больше, чем надо. Но о качестве мало думаем. Мы не готовим специалистов для практического здравоохранения высокой квалификации. Поэтому наша лечебная помощь в общих лечебных учреждениях не становится лучше. Растёт поток жалоб и стонов со стороны больных, простых людей нашей страны. На днях при нашей клинике проходили четырёхдневное усовершенствование (!) хирурги из крупных городов северо-запада: заведующие отделениями, главные хирурги. Все лица со стажем от шестнадцати до двадцати трёх лет. Я опросил каждого. Только один из них прошёл двухлетию клиническую ординатуру, остальные двух-трёхмесячные курсы усовершенствования.

— Как и где у нас готовятся главные специалисты городов и областей, заведующие отделениями в больницах и поликлиниках, то есть те специалисты, которые определяют уровень здравоохранения в нашей стране?

— Никак и нигде. Об этом можно сказать твёрдо и определённо. Проверьте любого заведующего отделением или главного специалиста: где он проходил специализацию по окончании шести или семи лет студенческого обучения? Очень редко кто из них прошей двухлетнюю клиническую ординатуру. А вы сами понимаете, что два года — это слишком малый срок специализации при современном развитии науки.

— А почему такой короткий срок?

— Никому это не понятно. В пятидесятых и начале шестидесятых годов клиническая ординатура была три года. Какой-то администратор, не посоветовавшись ни с кем, установил двухгодичную клиническую ординатуру и тем самым нанес огромный ущерб делу здравоохранения.

— Но вы говорите, что и этого срока недостаточно.

— Безусловно, чтобы стать специалистом более высокого класса, у нас была введена трёхлетняя клиническая аспирантура, куда, как правило, поступали наиболее способные врачи, окончивши клиническую ординатуру.

— Аспиранты же должны заниматься наукой?

— Они и занимались. Многие из них защищали кандидатские диссертации.

— И что дальше с ними было?

— Они шли в ассистенты или же в практическое здравоохранение заведующими отделениями.

— И много их было у вас?

— В пятидесятых годах у нас одновременно занималось по двадцать пять — тридцать человек. Мы выпустили в вузы и практическое здравоохранение около ста специалистов.

— Что же, это совсем неплохо. Если каждая, предположим, кафедра выпустила бы столько специалистов, это бы подняло уровень здравоохранения в нашей стране.

— Конечно, этого недостаточно, но всё же это оказало большое влияние на уровень специализации.

— А чем же вы недовольны?

— Да дело в том, что в шестидесятых годах количество мест ординаторов и аспирантов уменьшено до двух-трёх человек — только для пополнения нужд самой кафедры. В практическое здравоохранение специалистов перестали готовить.

— А как же семилетний курс?

— Это и было введено вместо подготовки специалистов. И получилось, что уровень нашего практического здравоохранения соответствует семилетнему студенческому образованию. Ни в одной стране этого нет.

— А практический опыт?

— Практика без теории, без научного обоснования очень часто ведёт к фельдшеризму. А врач, окончивший институт, ввиду низкой зарплаты, вынужден, как правило, совмещать ещё на полставки. Где ему читать, где ему готовиться к операции?! Когда он будет совершенствоваться? У нас врач, то есть человек, проучившийся семнадцать лет, получает зарплату девяносто рублей, то есть почти вдвое ниже средней заработной платы в нашей стране. Заведующий отделением получает сто десять — сто двадцать. Это человек, который повседневно решает судьбу десятков и сотен людей. От него зависит, будет ли человек здоров или погибнет, нередко в расцвете сил. От врача зависит, насколько быстро и полно он будет излечивать больных, возвращать людей к труду. Он же, занятый на совместительстве, вынужденный думать о том, чтобы как-то обеспечить семью, не имея свободных средств, чтобы приобрести необходимые книги, не имея хорошей квартиры, где бы мог разместить библиотеку; разве может он приносить пользу настолько, насколько позволяют ему его знания и способности?! Ну о каком повышении квалификации врача, о какой требовательности к нему может идти речь, если он не обеспечен у нас минимально необходимым. Если мы говорим о заботе о человеке, то врач, которому доверяется жизнь и здоровье людей, должен быть обеспечен наравне с учителями лучше всех других специалистов. Я считаю, что нет заботы о человеке, если нет заботы о его здоровье, ибо без здоровья нет счастья на земле. И среди вопросов заботы о человеке стоит вопрос о повышении квалификации врача, который у нас по неизвестным причинам почти полностью снят с повестки дня.

Сергей Александрович слушал меня очень внимательно, и видно было, что этот вопрос его очень волнует.

— А как же эта проблема увязывается с тем вопросом, что мы обсуждали: с работниками в научно-исследовательских институтах?

— Если не готовятся квалифицированные специалисты, возникает острая проблема с кадрами научных работников: их никто не готовит, а из подготовленных хорошего никто не отпустит. Если он нигде не работает, значит, его никто не хочет принять. Он имеет какой-то крупный дефект. А в институтах так: есть свободная ставка — её надо немедленно занять. Если её за определённое время не заняли, ставка снимается. Чтобы этого не было, берут кого попало. А среди наспех принятых научных работников часто оказываются люди низкой квалификации и соответствующих моральных качеств. Вот источник для недовольства и писания всякого рода заявлений. И те из администраторов, которые заинтересованы в сведении личных счётов с учёными или, того хуже, заинтересованы в развале работы того или иного учреждения, используют этих людей для писем. А там начинает действовать отработанный механизм: комиссии, разборы, раздувание ничтожных фактов. И вот вам готов материал. Директор выбирай: или сам уходи подобру-поздорову, или тебя снимут. А если снять всё же нет оснований — мелкими придирками доведут до инфаркта.

Расскажу о двух наших директорах.

2

В Институт пульмонологии нередко попадали больные не нашего профиля. Такое случается в каждой клинике. И всюду по-разному с ними поступают. Часто — выписывают, порекомендовав, к кому следует обратиться. Но, по-моему, больной есть больной; он не знает, к какому профилю относится, ему важно поправить здоровье, а кто и как это сделает — вопрос второй. Врачи обязаны и установить диагноз, и организовать лечение. Мы в подобных ситуациях советовались с соответствующим консультантом и вместе с ним решали, оставить ли больного в институте — приглашая при этом специалистов со стороны, — или перевести, с нашей помощью, в другое лечебное учреждение.

Такой «непрофильной» была шестилетняя Катя Смирнова, которую доставили к нам в детское отделение с подозрением на гриппозную пневмонию. Мать девочки, Мария Ивановна, работница одного из ленинградских заводов, умоляла принять Катю, хотя на рентгеновском обследовании и при выслушивании признаков пневмонии не обнаружилось. Родители готовы были взять отпуск и неотлучно дежурить у постели горячо любимой дочери.

У супругов Смирновых ребёнок родился поздно. Оба они воевали. Вместе прошли тысячи фронтовых верст. И только один раз разлучились на несколько дней, когда жена решила, что пока не имеет права рожать. Но вот отгремела война. Позади трудный период восстановления, и Смирновы год от году стали жить лучше: хороший заработок, приличная квартира. Но чем уютнее становилось в их доме, тем больше им хотелось ребёнка. А врачи говорили: аборт при первой беременности опасен, ибо влечёт За собой бесплодие. Вот вам и последствия.

Мария Ивановна обратилась в Институт акушерства и гинекологии к академику Михаилу Андреевичу Петрову-Маслакову. Тот её принял, пожурил, что она не пришла к ним раньше, и положил в стационар.

Мария Ивановна оказалась под наблюдением старшего научного сотрудника Лидии Николаевны Старцевой, прекрасного доктора и чудесной души человека,

Старцева много лет изучала причины бездетности и осложнений при беременности. Последние годы работала над проблемой сохранения плода. Для этого Лидия Николаевна стала применять физиологические методы, доступные любому лечебному учреждению, даже районной больнице. Проверила свою систему на сотнях беременных женщин. Предложенное ею несложное лечение уменьшает вероятность гибели плода в последние дни беременности и первые дни после родов в полтора-два раза. Между тем это самый ответственный период в жизни ребёнка.

Научные сообщения Старцевой неизменно встречали одобрение. Лидия Николаевна обобщила материал в небольшой монографии «Подготовка беременных к родам», но издать её при жизни, к сожалению, не успела.

Проведённые под руководством Старцевой уколы, различные манипуляции, физиотерапевтические процедуры сделали своё дело. Пролежав более двух месяцев в институте, Мария Ивановна с надеждой вернулась домой.

С замиранием сердца прислушивалась она к себе, и радости её не было границ, когда она однажды почувствовала, что носит под сердцем дорогое существо. В течение шести лет не могла надышаться на свою Катю, тщательно оберегая её от простуды и инфекций. Но не уберегла. Явилась к ним как-то знакомая и начала жаловаться на сильные головные боли. «Как бы, — говорит, — гриппом не заболеть». А сама проходит в комнату Кати, берёт за руку, гладит по головке.

Мария Ивановна умирала от страха, так она боялась, что девочка заразится, но остановить подругу, не подпустить её к ребёнку постеснялась.

На следующий же день у девочки поднялась температура до 40° и почти не опускалась больше недели. Предполагая, что здесь центральная пневмония, хотя хрипов и не было слышно, врачи назначали антибиотики, банки, горчичники. Ничего не помогало. Ребёнок буквально горел и слабел день ото дня. В таком состоянии родители доставили Катю в наш институт.

Приглашённый инфекционист-педиатр сказал, что у неё тяжёлая токсическая форма гриппа, при которой обычное лечение малоэффективно. Нужны особые меры. Тогда я связался с директором Института гриппа — академиком Смородинцевым и просил взять девочку. Он согласился.

Родители боялись что-либо предпринимать. Катя настолько ослабела, что, как им казалось, не перенесёт и простого укола. Однако я настойчиво рекомендовал довериться Анатолию Александровичу, которого знаю уже много лет и за удивительными трудами которого внимательно слежу.

 

Анатолий Александрович Смородинцев из тех больших учёных, кто не нуждается в рекламе, ибо они-то и есть самые настоящие подвижники науки. В лабораторной тиши он всю жизнь борется с бактериями и вирусами, спасая от гибели или тяжёлой инвалидности сотни тысяч и миллионы людей.

Трудолюбие и бескорыстие Смородинцев унаследовал от отца — земского врача. Именно земские врачи (порой выходцы из зажиточных семей) были очень близки и верно служили народу. Любовь к народу и к своей профессии отец внушил детям. Их пятеро. И все пошли по его стопам.

Прочитав мою книгу «Сердце хирурга», Анатолий Александрович заметил:

— Наши судьбы очень схожи. Я тоже учился в трудное время. В 1918-м поступил, а в 1924 году окончил Томский медицинский институт. Но уже студентом вынужден был работать. Со второго курса вечера проводил в бактериологической лаборатории. Ведь инфекционные болезни были тогда бичом страны.

После учёбы Смородинцев в качестве войскового врача два года с половиной провёл на Туркменском фронте, участвовал в боях с басмачами.

В Ленинграде несколько лет заведовал бактериологическим отделением в Институте акушерства и гинекологии. В 1933 году был приглашён в Москву, в Институт микробиологии и эпидемиологии, где организовал первую отечественную вирусологическую лабораторию. Здесь в 1936 году впервые ему удалось выделить вирусы гриппа и начать мероприятия по его профилактике. Тогда же учёный создаёт знаменитую противогриппозную вакцину. Кстати, наши исследователи были пионерами и в наиболее прогрессивном способе изготовления вакцин. Смородинцев предпочитает живую вакцину, в то время как американцы, например, — убитую, да и подключились они к делу много позднее.

— Чем же отличаются эти вакцины и у какой больше преимуществ? — спросил я Анатолия Александровича.

— Наша, несомненно, эффективнее, что признается всеми. А кроме того, она в шестьдесят раз экономичнее, что также имеет немаловажное значение.

В 1935 году Смородинцеву была присвоена степень доктора медицинских наук без защиты диссертации; в 1938-м его утвердили в звании профессора.

Молодой учёный продолжал напряжённо трудиться. В некоторых районах нашей страны в лесах встречается клещ — переносчик вирусного энцефалита. Вирусы, размножаясь, проникают с кровью в различные органы, в том числе и в мозг, вызывая у больных тяжкие параличи, а то и смерть.

Страшная болезнь! Нужны были срочные меры. И Анатолий Александрович приготавливает вакцину против этого заболевания, за что в 1941 году ему присуждают Государственную премию СССР.

Работы Смородинцева привлекли внимание медицинской общественности. Вирусологическая лаборатория преобразовывается сначала в отдел, затем, в 1944 году, — в самостоятельный Институт вирусологии. На посту его директора Смородинцев пробыл пять лет.

Вернувшись в Ленинград, он сформировал аналогичный отдел при Институте экспериментальной медицины и отдал ему почти двадцать лет. Здесь он совершенствовал средства и методы борьбы с гриппом и «попутно» создал вакцину «Ленинград-16», нацеленную против кори, которая снизила заболеваемость корью в двенадцать раз. Вакцина обладает, кроме того, чудодейственным свойством: она порождает такой прочный иммунитет, что не требует дополнительных прививок. Если бы Анатолий Александрович не сделал ничего другого, а только «изобрел» вакцину против кори, то и в этом случае он заслужил бы горячую признательность. Ведь корь, будучи сама по себе изнурительной, часто осложняется пневмонией, а коревую пневмонию дети переносят с трудом, особенно в раннем возрасте.

Вакцина нашла широкое распространение во многих странах. В 50-х годах нас настигла огромная опасность — вспыхнула эпидемия полиомиелита, которая бродила по всему миру. Болезнь для многих оказалась смертельной, а оставшихся в живых парализовала или покалечила. И по сей день есть учреждения, где лечатся жертвы этого злого в прошлом недуга.

В конце 50-х годов А. А. Смородинцев в Ленинграде и М. П. Чумаков в Москве развернули активную работу по профилактике полиомиелита. Только за 1960 и 1961 годы их вакцину получили 77 миллионов детей. И эта массированная атака сразу же приостановила распространение эпидемии.

Болезнь отступила, о ней начинают забывать. А ведь было время — и не столь давнее, — когда полиомиелит зловещим призраком маячил перед всеми людьми на земле.

Победа над полиомиелитом — далеко не последнее научное достижение Анатолия Александровича. Помимо перечисленных, ему принадлежит вакцина против эпидемического паротита — заболевания околоушной железы, или «свинки», часто сопровождающейся осложнениями. Стремясь облегчить участь детей, Смородинцев предложил прививку одновременно и против кори, и против «свинки».

И всё-таки главным объектом его интересов все эти годы оставалась профилактика гриппа. Появилась знаменитая «сыворотка Смородинцева». Будучи применена правильно и вовремя, она в значительной степени предупреждает или облегчает течение болезни.

Руководя отделом вирусологии Института экспериментальной медицины. Анатолий Александрович превратил своё подразделение в крупный научный центр, и вполне закономерно встал вопрос о том, чтобы организовать на его основе Институт гриппа. Смородинцев возглавил это новое учреждение, где с большим размахом развернулись исследования. Результаты не замедлили сказаться. Вскоре врачи получили в своё распоряжение более эффективные препараты для профилактики гриппа; усовершенствовались методы их применения. Американцы, скажем, вводят вакцину с помощью уколов, наши же учёные превратили её в специальный порошок, и каждый может просто вдыхать его через нос. Академик Смородинцев создал к тому же иммунную сыворотку от донора — человека, перенёсшего данную форму гриппа.

 

Почему Катя Смирнова была в таком критическом состоянии и могла погибнуть? Потому что гриппозный вирус выделяет сильный яд — токсин. У резко ослабленных детей, заболевших тяжёлой формой гриппа, недостаёт сил для борьбы с токсинами.

В новом препарате Смородинцева содержатся активные антитоксины. Как только девочка поступила в институт к Анатолию Александровичу, ей немедленно была введена сыворотка от донора. Через короткий срок Катю выписали домой здоровой.

Родители не помнили себя от счастья. Ведь они почти потеряли надежду на спасение ребёнка…

 

Несколько лет Институт пульмонологии поддерживал тесную научную связь с Институтом гриппа. Мы совместно изучали последствия эпидемий, в частности на лёгких. Оказалось, что четырнадцать процентов переболевших гриппозной пневмонией до конца не излечиваются; болезнь становится хронической.

Институт гриппа под руководством А. А. Смородинцева приобрёл мировую славу и непререкаемый авторитет в стране. Институт был на подъёме, наращивал темпы и обещал в ближайшие годы обогатить науку новыми открытиями.

Казалось бы, ведомство и местные организации должны были бросить максимум средств и создать учёным наиболее благоприятные условия для их научных исследований.

К сожалению, этого не случилось. Как только закончился пусковой период и институт крепко стал на ноги, пошли неизвестно кем инспирированные письма на научного руководителя и директора института Анатолия Александровича Смородинцева. А тут ещё произошёл несчастный случай: в институте в качестве научных сотрудников работали два азербайджанца. После защиты диссертации одним из них был устроен банкет на квартире диссертанта. На банкете они сильно напились и поссорились, в результате чего один зарезал другого. Случай, конечно, более чем трагический. Случай кошмарный. Тут кого угодно можно обвинить. И профсоюзную, и партийную организацию — за плохую воспитательную работу. Но почему-то постарались всю вину за этот случай взвалить на учёного, как будто он должен был ходить по домам и проверять, как его сотрудники ведут себя в быту. Клеветники воспользовались этим фактом и развили злобную кампанию против директора. Назначались бесконечные проверочные комиссии. Создалась нездоровая обстановка. Анатолию Александровичу ничего не оставалось, как уйти с должности директора. И ему в этом не препятствовали.

Когда мы узнали, что академик А. А. Смородинцев освобождён от должности директора Института гриппа, были поражены.

Мы отлично понимали, что убрать с должности директора института А. А. Смородинцева, непревзойдённый авторитет в вопросах гриппозной инфекции, работами которого восхищается весь мир, значит разрушить Институт гриппа.

Поражало и другое. Освободив академика от должности директора, его не оставили научным руководителем института, не назначили его заместителем директора по науке, а перевели на скромную должность заведующего отделом. И вот картина: на глазах у всех просвещённых людей крупнейший вирусолог мира, создатель всего учения о вирусах в нашей стране, создатель целого ряда вакцин и сывороток против вирусных заболеваний, организатор первого в мире Института гриппа, получивший уже всеобщее признание, назначается на должность заведующего отделом того института, в котором всё создано и работало под его руководством.

Но Анатолий Александрович Смородинцев, как истинно русский учёный, ни на йоту не уронил своего человеческого достоинства. Он, спокойно заняв должность заведующего отделом, продолжал трудиться с прежним энтузиазмом. Понимал, что его труд нужен больным людям, нужен человечеству, поэтому он не встал в позу обиженного, ибо не считал себя таковым. Наоборот, освободившись от административной работы, он ещё с большей энергией принялся за научную разработку проблемы. И в то время, как остальные отделы института зачахли, его отдел работал фактически за весь институт. И научная продукция отдела шла полным ходом.

И вдруг начальник ведомства вызвал к себе Анатолия Александровича и спросил: «Может быть, вы хотите уйти работать опять в Институт экспериментальной медицины? Мы не будем возражать».

Что оставалось делать академику? Он ушёл в институт, откуда его несколько лет назад взяли для организации Института гриппа. Он его организовал, потратив на это много сил и здоровья. Теперь «не возражают», если он уйдёт на старое место, а руководство им организованным институтом поручат другому. Он опять вернулся на старое место. И, скромно заведуя отделом, продолжает создавать научные труды, которые развивают и закрепляют то новое, что им создано в борьбе с ужасным бичом человечества — вирусным заболеванием.

Совсем недавно, в конце 1975 года, он выпускает монографию «Основы противовирусного иммунитета». Это его двадцать восьмая монография, не считая более пятисот научных статей…

Анатолий Александрович — это учёный, которому страна и мировая наука обязаны созданием препаратов почти против всех вирусных болезней, который свыше пятидесяти лет работает на самом ответственном и опасном участке борьбы за здоровье человека.

В то же время почему-то 75-летний юбилей этого учёного остался неотмеченным…

Когда я рассказал об этом своим знакомым артистам, они все были страшно поражены и сказали, что для них это непонятно, тем более что примерно в это же время, в день шестидесятилетия, Игорю Моисееву было присвоено звание Героя Социалистического Труда, а уж труд А. А. Смородинцева, по их мнению, является куда более героическим, чем труд Игоря Моисеева.

Недоумение выражают и учёные-медики, которые знают, что ряду «учёных», не внёсших ничего нового, прогрессивного в науку, не имеющих даже серьёзных трудов по своей специальности присвоено это высокое звание.

На место выдающегося учёного директором института был назначен профессор, труды которого были малозначительны в научных кругах, даже среди специалистов.

…При наших неоднократных беседах с Анатолием Александровичем он с неизменной теплотой говорил о своём коллеге — Михаиле Петровиче Чумакове как о ярком, талантливом учёном, одержимом осуществлением поставленной перед собой цели; высоко оценивал его труды, считая, что его изыскания, статьи и монографии войдут в золотой фонд русской и мировой науки.

Мне тоже давно был симпатичен Чумаков, нравились его смелые, принципиальные выступления на сессиях академии, которых был виден не только незаурядный ум, но и государственный подход к решению научных проблем. Когда же я узнал, что он, изучая клещевой энцефалит, заразился и чуть не умер, потерял руку и слух на одно ухо, что он, поправившись, не бросил эту опасную стезю, а продолжал борьбу с грозными вирусными заболеваниями, я проникся к нему громадным уважением.

При первой же возможности решил навестить Михаила Петровича, познакомиться с ним поближе. Приехав в Москву, я как-то позвонил Чумакову, и он пригласил к себе.

Михаил Петрович встретил меня в довольно просторной (у него большая семья), но скромно обставленной квартире, провёл в кабинет, где кроме письменного стоял внушительных размеров круглый стол, — очевидно, комната служила и гостиной. У дверей, наблюдая за нами, сидел крупный дог бело-чёрной масти. Михаил Петрович взглянул на него, и тот, поняв мирный характер встречи, удалялся.

Быстро завязался дружеский разговор. Хозяин рассказывал. Отца потерял ещё в ранней юности. В 1931 году окончил медицинский факультет, остался аспирантом у профессора Ивана Михайловича Великанова (в то время профессор успешно занимался раневой, в частности газовой, инфекцией). В 1935 году защитил докторскую диссертацию на тему: «Иммунология анаэробной инфекции». В 1936 году был утверждён старшим научным сотрудником — вирусологом в институте микробиологии.

В возрасте 28 лет Чумаков в составе экспедиции по изучению клещевого энцефалита выехал в Хабаровский край. Здесь в августе 1937 года, вскрывая трупы умерших, он заразился и тяжело заболел. Последствия — полный паралич правой руки, ограниченные движения левой, потеря слуха с одной стороны и атрофия плечевого пояса. Казалось бы, удар, нанесённый болезнью, совсем выведет из строя учёного, оставит его пассивным инвалидом. Однако не такой это человек. Михаил Петрович вновь принимается за дело.

В 1938 году он попадает к Смородинцеву в отдел вирусологии. Оба наделены недюжинным дарованием, настойчивостью, энтузиазмом. Прекрасный творческий союз! В 1941 году за работу по клещевому энцефалиту Чумакову тоже присуждена Государственная премия СССР.

Вскоре он становится заведующим лабораторией. Его знания и опыт нужны фронту. На ленинградском и волховском направлениях в войсках вспыхивает эпидемия энцефалита. Чумакову с группой учёных удаётся предупредить её распространение.

В 1950 году Михаила Петровича назначают директором Института полиомиелита. В мире одна за другой возникают новые вспышки заболевания, унося множество жизней, превращая миллионы людей в инвалидов. М. П. Чумаков выпускает монографию о полиомиелите. В книге много ценных сведений, изложены методы профилактики и лечения, но проблема ещё далека от разрешения. В 1955 году на земном шаре опять обнаруживаются очаги Инфекции. Институт по изучению полиомиелита преобразовывают в Институт полиомиелита и вирусного энцефалита.

В то же время, как известно, А. А. Смородинцев и М. П. Чумаков создают вакцину против полиомиелита. И можно смело сказать: трудами двух наших соотечественников эта коварная болезнь была побеждена.

На «русскую вакцину» возлагали надежды во всех странах, например, когда подверглась угрозе Япония, туда командировали «спасательную бригаду» во главе с Чумаковым. Советские специалисты побывали в семи городах, под их руководством производилась вакцинация населения. Один из японцев, провожавший делегацию на родину, сказал:

— Вы, русские, не просто спасли много наших людей. Вы вошли в наши сердца как верные друзья из России. Мои товарищи дали такой наказ: «Поклонитесь им низко».

Михаил Петрович Чумаков и Анатолий Александрович Смородинцев за изготовление вакцины и внедрение её в практику были удостоены Ленинской премии.

И вот за последние десять лет М. П. Чумаков только тем и занимался, что отбивался от нападок и обвинений. Тридцать пять учёных написали письмо, в котором они доказывали, что это травля большого учёного, и требовали прекратить её. А Чумакову говорят; «Это вы сами организовали!» И создали комиссию во главе с С. В результате Чумакову пришлось оставить должность директора…

Только люди, мечтающие о славе, о карьере, свой уход с должности руководителя могут рассматривать как обиду, истинный учёный не ищет славы, он не думает о карьере, он болеет за свой раздел науки и любое перемещение по должности рассматривает с точки зрения пользы или вреда науке. Если от его ухода с административной должности наука выигрывает, он будет рад такому перемещению.

У нас долгое время соблюдалось правило, когда на должность директора того или иного научного института ставились выдающиеся учёные страны. И если с этой должности уходил большой учёный, на его место, как правило, ставили также крупного учёного, большого специалиста в этой области. В последнее время этот принцип стал нарушаться. Нередко должность директора сейчас может занимать ординарный профессор, мало знакомый с научным направлением работы института и не имеющий по данной профессии серьёзных трудов. Это резко снижает научный потенциал учреждения.

Если на место талантливого приходит рядовой, то дело страдает не только потому, что он не способен руководить учреждением. Неудовлетворённость, порождённая ограниченностью, неумением работать, приводит к озлобленности, которая вместе с творческим бессилием заставит его изгонять наиболее одарённых сотрудников, чтобы на их фоне не выглядеть серо и неприглядно. Он постарается окружить себя такими, на фоне которых он выглядел бы личностью. Если на место талантливого приходит рядовой, то дело страдает не только потому, что он не способен руководить учреждением. Неудовлетворённость, порождённая ограниченностью, неумением работать, приводит к озлобленности, которая вместе с творческим бессилием заставит его изгонять наиболее одарённых сотрудников, чтобы на их фоне не выглядеть серо и неприглядно. Он постарается окружить себя такими, на фоне которых он выглядел бы личностью.

Давно уже настало время объективно и беспристрастно оценить работу каждого научно-исследовательского института и по-государственному, без обид, решить этот вопрос с таким расчётом, чтобы институт, где нет в руководстве учёного, созидающего что-то новое, прогрессивное в науке, расформировать, а средства передать кафедрам того же профиля для создания лабораторий, отделов, научных групп и т. д.

У Михаила Петровича вся семья — вирусологи. Жена Мария Константиновна — крупный учёный, член-корреспондент Академии медицинских наук СССР; трое сыновей — кандидаты наук.

Несколько лет в лаборатории иммунитета, которой заведует Мария Константиновна, проводятся исследования по действию вирусов на раковые клетки и изучаются энтеровирусы с позиции клеточного иммунитета. Собраны убедительные данные, касающиеся не только экспериментов, но и клиники, о положительном влиянии клеточного иммунитета на торможение ракового процесса у больных.

Я уходил из дома Чумаковых взволнованный встречей с такими духовно богатыми людьми. Был тёплый осенний вечер, я шёл по Ленинскому проспекту и думал: «Как много может человек, если он увлечён, если, не щадя себя, целиком отдаётся своему делу».

 

На примере этих двух академиков, во всем величии представляющих советскую науку, я хотел наглядно показать, каким требованиям должен отвечать директор научно-исследовательского института.

Тот или иной институт, без сомнения, может создаваться и существовать только тогда, когда им руководит настоящий специалист в своей области. Уходит почему-либо такой специалист, ему надо искать не менее достойную замену, иначе коллектив будет работать вполсилы, а огромные средства — расходоваться зря. Мне приходилось не раз убеждаться в том, что научный потенциал «обезглавленного» НИИ заметно снижается. Деньги тратятся такие же, как и прежде, а может быть, и больше, но подлинной продуктивности нет.

— Очевидно, — заметил Борзенко, — настало время объективно и беспристрастно оценить полезную отдачу каждого института и по-государственному, без обид, решать вопрос о его судьбе. Не даёт ничего нового, прогрессивного науке — расформировать его, а средства передать кафедрам того же профиля для организации лабораторий, научных групп и т. д.

— Легко сказать — «без обид». Требуется немалое гражданское мужество, глубокая преданность делу, чтобы презреть собственные интересы. Часто же события подчиняет себе именно клубок страстей человеческих, не самого хорошего пошиба, замешенных и на зависти, и на непомерном честолюбии.

При нашей встрече Михаил Петрович Чумаков рассказывал, что начиная с 1967 года он почувствовал скрытую неприязнь к себе, а потом столкнулся и с её последствиями.

Михаила Петровича вынудили тратить время на то, чтобы отбиваться от вздорных нападок и обвинений. А он и в более трудный период — когда был сражён болезнью и инвалидностью — не отступался от науки. Не отступился и теперь. Надо было выбирать между функциями директора и наукой. Он выбрал науку.

Перед сходной альтернативой был поставлен и Анатолий Александрович Смородинцев. Обстоятельства сложились так, что он оставил пост директора Института гриппа, который сам же и создал, и перешёл на должность заведующего отделом. Об я уже рассказывал.

Как-то, находясь по делам в Москве, я узнал, что Анатолий Александрович болен. По возвращении из командировки выяснил что в последнее время у академика сдало сердце. Врач прописал лекарства, жена уложила в постель, но боли в сердце усиливались. Тогда сделали укол, ввели большую дозу сосудорасширяющих средств. Почувствовав облегчение и полежав дома ещё пару днёй, Анатолий Александрович потерял терпение и отправился институт.

Я пришёл к нему, и мы долго проговорили.

— Щемит, конечно, сердце, да что делать: надо работать, У меня много планов — болеть некогда.

Он был спокойным, бодрым, даже весёлым. Заражал своим оптимизмом окружающих.

Осмотрев его, я назначил курс лечения. Анатолий Александрович показал себя на редкость послушным пациентом — тщательно выполнил все предписания. Болезнь неохотно, но отступила…

«Надо работать. У меня много планов». В этом лейтмотив поведения истинного учёного, в какой бы ситуации он ни оказался. Для него главное — высшая цель его деятельности, всё другое имеет второстепенное значение. Он не ищет славы, не думает о карьере, не заклинивается на обидах. Он болеет душой за свой раздел науки и любые события рассматривает только с этой точки зрения.

А если меняются местами ценностные ориентации? Право, стоило бы пожалеть «дутые фигуры», коль скоро это не противоречило бы интересам порученного им дела, — им приходится, прямо скажем, несладко. Такой горе-руководитель вынужден постоянно выкручиваться, сохранять хорошую мину при плохой игре. Неудовлетворённость, порождённая творческим бессилием, неумением работать и неумением обеспечить деловой ритм подчинённого ему коллектива, приводит к озлобленности. Он начинает изгонять из своей среды наиболее одарённых, чтобы на их фоне не выглядеть серой личностью. И… рубит сук, на котором сидит. Дело хиреет, институт разрушается.

— Вне сомнения, ревизия нужна, — согласился я с Борзенко. — Любой государственный организм, в том числе научное учреждение, должен быть рентабельным и эффективным. В науке это определить труднее — не всё поддаётся конкретному учёту, чем нередко и пользуются. И я не совсем представляю, как взяться за подобную ревизию практически. Одно мне ясно: нравственный облик учёного — категория не отвлечённая, а созидательная, от неё в конечном счёте всё и зависит.

Я погрешил бы против правды, если бы стал утверждать, что нападки на того или иного «неугодного» директора проходят для него бесследно. Знаю по собственному опыту и опыту моих друзей, как высока плата — плата здоровьем — за инспирированные неприятности. Об этом я ещё скажу ниже, и вовсе не ради того, чтобы нагнетать негативные примеры. Они мне помогут лишний раз доказать на фактах: именно те люди, кто, невзирая ни на что, верно служат своему призванию, — богатство общества. И общественное мнение должно встать на их защиту, на защиту нашей морали, не дать нарушителям этой морали выйти сухими из воды.

3

Василий Степанович Чёрных — мой старый друг по Иркутскому университету. Он с Енисея, вернее, с Нижней Тунгуски, притока Енисея. Река, изгибаясь, подходит близко к Лене, и наши местные крестьяне из Чугуева, перевалив через хребет, довольно просто попадают на Тунгуску, где и рыбалка, и охота богаче.

Василий Степанович родился и учился в Ербогачене, что от нас по Тунгуске не более пятисот километров. Он в Киренске бывал ещё мальчишкой, приезжал с отцом, и мы с ним встречались в детстве, но познакомились и подружились уже в Иркутске. Он учился на младшем курсе.

Потом наши пути разошлись. До меня доходили отрывочные сведения: войну провёл на фронте врачом, имеет награды, в мирные дни занялся наукой, защитил кандидатскую и докторскую диссертации, стал видным профессором в своём городе.

О личной жизни Василий Степанович рассказал позднее мне сам. Сложилась она неудачно. Первая жена погибла при эвакуации. Он долго оставался один, пока не женился на особе, которую мало знал, — случай непростительный вообще, а в его годы особенно. Вскоре они развелись. В это время был объявлен конкурс на замещение должности заведующего кафедрой в ленинградском институте. Чёрных подал заявление, почти не рассчитывая на успех. Но его избрали единогласно, и он переехал в Ленинград.

Как и прежде, активно и плодотворно работал. А когда ему было уже за пятьдесят, на курорте в Ессентуках повстречался с молодой женщиной, тоже врачом. Составилась счастливая семья. Всё бы хорошо, но с некоторых пор начали ощущать супруги, что в их доме пусто и одиноко. Василий Степанович позвонил мне, пожаловался на судьбу.

— Живём дай Бог каждому, а детей нет.

— Проконсультируйтесь в Институте акушерства и гинекологии. Я попрошу директора, чтобы он вас принял. Михаил Андреевич Петров-Маслаков прекрасный клиницист и большой учёный. Институт специально изучает причины, мешающие женщине стать матерью. Я не однажды посылал туда пациенток, страдающих бездетностью. И неизменно результаты были положительными.

А дальше всё было так, как в истории, предшествующей появлению на свет Кати Смирновой. Жену Василия Степановича положили в институт, и её приняли добрые руки Лидии Николаевны Старцевой.

Лидия Николаевна провела полный курс профилактического лечения, вплоть до применения ультразвука, сначала в стационаре, а затем амбулаторно. Целый год она возилась со своей подопечной, и спустя какое-то время Василий Степанович радостно сообщил мне: они ждут ребёнка. Но в голосе его звучали и тревожные нотки. Акушеры, смотревшие жену, находят, что с плодом что-то не совсем ладно.

— Надо опять идти к Михаилу Андреевичу.

Академик встретил больную как старую знакомую, тщательно осмотрел и сказал, что ребёнок здоров, но есть кое-какие отклонения, которые требуют постоянного надзора. Он поручил научному сотруднику Любови Дмитриевне Ярцевой принять женщину заблаговременно в дородовое отделение.

— Очень прошу вас, если возникнет хоть малейшее сомнение, сделать кесарево сечение.

— Не будем загадывать, Фёдор Григорьевич. Может, все обойдётся и без операции.

Беременность развивалась. Однако врачи стали отмечать у плода перебои в сердцебиении. Мы устроили с будущими родителями семейный совет, после чего я вновь подтвердил Михаилу Андреевичу: операция их не смущает, а при современном наркозе её легче перенести, чем роды. К такому же решению склонялась и Ярцева, тоже беспокоившаяся за ребёнка.

В одну из суббот Михаила Андреевича задержали в институте иностранные гости. К нему в кабинет вошла Любовь Дмитриевна. С тревогой она сказала:

— Посмотрите, пожалуйста, Чёрных. У неё начались схватки, и в момент схваток сердцебиение плода ухудшается.

Михаил Андреевич извинился перед гостями и поспешил в палату. Подключили электрокардиограф. Действительно: как схватки, так прибор фиксирует изменения, указывающие на гипоксию (кислородное голодание плода).

— Боюсь, что шея ребёнка обвита пуповиной. Готовьте немедленно операцию. Нас Фёдор Григорьевич специально просил не откладывать кесарево сечение, если появятся сомнения. Здесь сомнения серьёзные. Обычные роды могут кончиться катастрофой для ребёнка.

Роженицу взяли на операцию. Опасения были оправданы — пуповина дважды опутала шею мальчика. Не сделай они кесарево сечение, он задохнулся бы при родах.

В середине дня мне звонит сам Михаил Андреевич:

— Все благополучно. У Чёрных сын! Великолепный парень! Сибиряк!

Василий Степанович был, конечно, вне себя от радости. Теперь его жизнь наполнилась новым содержанием, приобрела особый смысл и значение.

Когда он мучился от пустой тишины в доме, то невольно думал о том, как с возрастом изменилось его отношение к детям. В молодости и даже в зрелую пору он и не помышлял о них. Все его мысли были заняты работой, трудился не покладая рук. Но вот преодолел какой-то рубеж, и перед ним возник вопрос: а кому же он оставит всё, что накапливал долгие годы, те богатства знаний, которые по крупинкам собирал на практике или просиживая в библиотеках и дома за книгой? Кому передаст свои душевные качества, свои святые порывы? И чем больше он об этом думал, тем сильнее хотел иметь ребёнка. И когда мечта осуществилась, его сердце было переполнено щемящей нежностью к жене, прошедшей через все трудности и опасности, связанные с появлением родного ему существа, горячей благодарностью к врачам, их самоотверженному труду и чуткому вниманию.

Переживая историю с операцией, он отлично понимал, какую роль в спасении его сына сыграл академик Петров-Маслаков, воспитавший коллектив в духе величайшей ответственности за больных. Пытался представить себе, скольких людей осчастливил этот человек своим опытом и заботой.

Я давно хорошо знал и уважал Михаила Андреевича, но за последнее время обстоятельства свели нас особенно близко. Когда я оставил Институт пульмонологии, для продолжения творческой работы мне была дана академическая группа и её нужно было прикрепить к какому-нибудь академическому центру. Михаил Андреевич радушно принял нас к себе. После этого, бывая много раз в его кабинете, я часто наблюдал, как к нему присылали на консультацию женщин из учреждений не только города, но и всей страны. Он никому не отказывал в совете. Если надо, брал в свой институт на обследование, обязательно добивался выяснения причин патологии и старался помочь.

Как врач-клиницист, как учёный он пользовался непререкаемым авторитетом, и институт под его руководством за десять лет расцвёл и приобрёл известность. К нему приезжали и зарубежные специалисты.

У Михаила Андреевича был заместитель по хозяйственной части. Говорили, что человек он очень склочный, но в институте поначалу с плохой стороны никак себя не проявлял, напротив, вникал во все дела, большие и малые, и производил впечатление рачительного хозяина.

Постепенно, однако, этот заместитель стал проворачивать комбинации, которые не нравились Михаилу Андреевичу; на замечания реагировал крайне болезненно, в кулуарах возбуждённо баловался на директора, ставя себя вне критики. Видимо, сознание вседозволенности и безнаказанности укоренилось в нём достаточно прочно, и он, защищаясь, приступил к очередной… «операции на сердце» — написал клеветническое заявление на директора, бесцеремонно подтасовав факты, все смешав в одну кучу. Михаил Андреевич обвинялся, например, в барстве, в том, что ездил на дачу на директорской машине (кстати, у него тогда ремонтировалась городская квартира). Такие вот поступки и разбирали комиссия за комиссией. На «итоговом» собрании сотрудников устроили настоящее аутодафе. Нападающие были чрезвычайно активны, остальные «скромно» молчали. Михаил Андреевич перенёс эту экзекуцию очень тяжело. Узнав обо всём, я позвонил ему:

— Не расстраивайтесь, не стоит оно того. Отвлекитесь чем-нибудь.

— Ничем не могу заняться. Руки опустились. Такое оскорбление за пятьдесят пять лет безупречной работы! И момент юбилея…

Чувствуя по разговору, что Михаил Андреевич в угнетённом состоянии, я в первую же свободную минуту поехал к нему институт. Вхожу в вестибюль — он мне навстречу, совершенно убитый.

— Уже не директор, — тихо произнёс он. — Последние часы тут нахожусь. Даже из кабинета выселили.

— Вас что, уволили?

— Нет, сам ушёл, не мог больше выдержать. Прислали еще одну комиссию от местных организаций, с заранее готовым решением. Инспектор невежественный, и хотя якобы специально изучал работу института, или ничего не понял, или намеренно искажал очевидные вещи. Скорее всего — второе. вёл себя предельно грубо, вызывающе, кричал на тех моих коллег, кто требовал объективности. Секретарша, Ольга Николаевна, культурная и справедливая женщина, возмутилась: «А вы почему на меня кричите? Какое право вы имеете на меня кричать? Хотите что-то выяснить, спрашивайте, записывайте и ведите себя достойно…»

Я, как умел, попытался успокоить Михаила Андреевича:

— Не только у вас случилось такое. Многие через это проходили, и ничего, продолжали верой и правдой служить науке. Так сказать, сдавали экзамен на прочность. По себе знаю — экзамен жестокий. А вот кому и зачем он нужен? Удивительное дело: правильная и необходимая в своей основе установка — не оставлять без внимания «сигналы» и жалобы — нередко словно открывает шлюз для низкопробного сведения счётов. И выигрывают на первых порах те, кто не страдает от отсутствия сдерживающих центров, пускается во все тяжкие.

Михаил Андреевич перебил меня:

— Никак не пойму, откуда такая беда. Действует институт, все живут дружно, работают на совесть, с душой. И вдруг — взрыв изнутри. Какой-то деляга умудряется «скоротечно» мобилизовать себе сторонников…

— Нас подводит излишняя доверчивость, привычка мерить людей по своей мерке. Попался покладистый, удобный помощник — принимаем его за хорошего человека. Тянем не очень-то способного ученика — думаем, что хоть старательности выучим, по крайней мере привьём важные принципы, которым он будет следовать, а это уже немало. А на поверку выходит, что покладистость — не что иное, как подхалимство, которым до поры до времени удачно маскируют бездарность или духовное убожество. Взамен принципов воспитывается беспринципность, ибо наш ученик вошёл во вкус щедро оказываемой ему помощи, принимает её как должное, привыкает к незаслуженному успеху. Вот откуда тянется ниточка к его дальнейшим поступкам. Чтобы самоутвердиться, он не погнушается недозволенными средствами и не пропустит случая напасть на того, кто ему сделал больше добра.

— Наверное, вы правы, Фёдор Григорьевич. Ершистый сотрудник менее «удобен», но талантливый учёный, какой бы характер у него ни был, не унизится до бесчестья, не пойдёт окольными путями. Зачем ему это? Он и так талантлив.

— Меня задел за живое вопрос одного из членов комиссии, когда проверяющие наводнили и наш институт: «Как же так получается, что на вас пишут ваши же ученики? Что это? Неумение работать с ними или неумение выбирать учеников?» Сегодня я ответил бы на него так же, как ответил вам. А насчёт того, чтобы выбирать… Но ведь плохих-то единицы, а знаниями хочется оделять широко. Да и какие тесты кто может придумать, чтобы выявлять зреющее предательство?.. Это как в большой, слаженной семье: всех детей растят одинаково, с любовью, а среди них всё-таки формируется моральный урод. И родители не находят себе места от горя.

Мы сидели молча. Каждый размышлял о своём. Михаил Андреевич стал рассказывать о делах института, которые не успел довести до конца. Хотел он добиваться и улучшения системы подготовки врачей.

— Теперь уж… сил нет. Вы, Фёдор Григорьевич, не оставляйте эту проблему. Поезжайте в министерство, в академию — убеждайте, доказывайте!

На краткосрочные курсы усовершенствования врачей при нашем институте приехали медики из западных областей РСФСР и Карелии. Я поинтересовался, где они специализировались, прежде чем стали заведующими отделениями и главными хирургами. Только один из них закончил когда-то двухгодичную ординатуру при клинике. Остальные пробыли несколько лет больничными ординаторами, а потом их назначили на должность. А ведь они решают судьбу человека, поступающего к ним в отделение, оперируют больных, в свою очередь учат начинающих хирургов…

Не стоит ли нам в этом вопросе обратиться к разумному зарубежному опыту? В ряде развитых стран принята такая система: освоив программу медицинского факультета, врач обязан пройти трёх- или пятигодичную резидентуру. Всё это время он живёт вблизи больницы, дежурит там десять — пятнадцать раз в месяц, накапливая таким образом и теоретические, и практические знания. В конце срока резидентуры устраивается экзамен. Диплом выдают в зависимости от этого срока и эрудиции врача. Только тогда он имеет право работать по специальности, и особенно — в качестве заведующего отделением. Поступить в резидентуру довольно просто. Количество мест там равно количеству выпускников вузов, то есть было бы желание — двери открыты.

Нет, не удовлетворяет нас положение, что специализация начинается и заканчивается на седьмом курсе. По сути дела — это продлённое студенческое обучение, без серьёзного руководства. Некоторые в оправдание ссылаются на наличие у нас института усовершенствования врачей. Но разве можно при современных темпах развития науки овладеть ею за три-четыре месяца? Данный институт рассчитан на «шлифовку» уже зрелых специалистов

На мой взгляд, необходимо вновь ввести широкую сеть клинической ординатуры и аспирантуры, именно на этой базе готовить квалифицированное пополнение.

Подобные вопросы волновали и академика Петрова-Маслакова. Как настоящий учёный, он был патриотом, не замыкался в узких рамках своей науки — его близко занимали проблемы организации здравоохранения в стране.

С тех пор мы с ним встречались ещё не однажды, и я с сожалением замечал, как ему изменяли силы. Приглашал пройти у меня профилактическое лечение, но он отказывался:

— В мои годы уже не иметь здорового сердца.

Через несколько месяцев, когда возник острый приступ холецистита, Михаил Андреевич лёг на операцию. Перенёс её хорошо. Проснулся от наркоза. Заговорил. А через два часа скончался. Сдало сердце.

…Чем благороднее человек, чем выше он в интеллектуальном отношении, чем самоотверженнее трудится, чем больше добра делает людям, тем беззащитнее он оказывается порой перед лицом несправедливости, обиды и незаслуженных оскорблений. Очень точно об этом сказано в стихотворении Ю. Друниной:

Трое суток подряд уж не спит человек,
На запавших висках — ночью выпавший снег.
Человек независим, здоров и любим —
Почему он не спит, что за тучи над ним?
Человек оскорблён… Разве это беда?
Просто нервы искрят, как в грозу провода.
Зажигает он спичку за спичкой подряд,
Пожимая плечами, ему говорят:
Разве это беда? Ты назад оглянись!
Кто в твоих переплётах, старик, побывал,
Должен быть как металл, тугоплавкий металл.
Усмехнувшись и тронув нетающий снег.
Ничего не ответил седой человек…

И вот в момент тяжёлого заболевания, когда человек находится на грани между жизнью и смертью, стоит его обидеть, стоит ему ещё что-нибудь добавить, самую малость из человеческой низости, и жизнь его оборвётся… Особенно тяжело люди переживают моральные удары от тех, кому они сами отдавали много душевной теплоты.

Мой друг Павел Константинович Булавин, полный творческих сил и новых замыслов, неожиданно ушёл на пенсию. Это был один из выдающихся терапевтов нашего времени, много лет возглавлял кафедру терапии в медицинском институте, был преемником известного академика-терапевта.

Павел Константинович прошёл славный путь от врача на далекой периферии до заведующего кафедрой в одном из центральных вузов страны. Много лет он работал на Дальнем Востоке, был личным врачом и другом В. К. Блюхера и оставил там о себе очень хорошую память. Приехав в клинику на усовершенствование, он, благодаря большому практическому опыту, недюжинным способностям и прекрасным человеческим качествам, завоевал не только вершины медицинской науки, но и сердца всех честных людей, кто с ним работал. Пройдя по конкурсу на должность заведующего кафедрой, продолжал и развивал то научное направление, которое избрал ещё с первых лет своей врачебной деятельности. Насмотревшись на горе людей, страдающих бронхиальной астмой, он сам и его ученики много сделали для развития этого раздела науки. По существу, все основные положения, касающиеся этой болезни, были заложены Павлом Константиновичем и его школой. Он доказал, что в основе бронхиальной астмы лежит воспалительный процесс чаще всего в бронхолёгочном аппарате. Наряду с теоретическими изысканиями, он вместе со своими многочисленными учениками проводил большую лечебную деятельность, разработал стройную систему лечения этой тяжёлой и коварной болезни. В борьбе за приоритет русской науки большую роль сыграла его ценная монография, которая многие годы является настольным руководством для каждого врача, интересующегося патологией лёгких.

Павел Константинович был не только блестящим учёным, но и очень скромным человеком.

Сын профессора Булавина — Николай Павлович — рассказал мне, что происходило в клинике в последние годы, перед уходом отца на пенсию.

По рекомендации одного из коллег Павел Константинович в разное время принимает к себе в клинику двух энергичных молодых врачей, активных в научной работе. Первым пришёл Борис Михайлович Ладынников. Настойчивый и ловкий, он не отставал ни на шаг от шефа, пока тот не помог ему сделать и защитить диссертацию. Получив степень доктора, Борис Михайлович стал конфликтовать с заместителем заведующего кафедрой, рассчитывая занять его место. И, конечно, добился бы этого, если бы у него было в резерве какое-то время. Но в тот период времени с докторской степенью нельзя было занимать должность ассистента или доцента, и ему пришлось уйти в другой институт.

На смену ему вскоре пришёл другой, не менее активный любитель острот и шуток, всегда готовый к услугам. Лев Борисович Федунский. Он стремился быть полезным всем, начиная от профессора и кончая санитаркой, в чём превосходил Бориса Михайловича. При этом он проявлял не только невиданный энтузиазм в науке, но и любил общественную деятельность. Студентом был комсоргом, а на кафедре очень скоро стал парторгом. В клинику пришёл он аспирантом, но при первой же возможности все сотрудники, очарованные его обаянием, просили заведующего кафедрой провести его ассистентом, что и было сделано. Защитив кандидатскую диссертацию с помощью коллектива обожающих его сотрудников, он сразу же принялся за докторскую, взяв тему близкую к той, над которой трудился всю жизнь шеф, понимая что здесь ему будет гарантирована всесторонняя помощь. И Федунский без стеснения эксплуатировал Булавина, стараясь взять от него всё возможное.

В отпускное время он приезжал на дачу к своему учителю, жил у него неделями, питаясь и отдыхая на правах члена семьи, и в то же время использовал каждую минуту времени Булавина для помощи своей работе. Делал это он так нескромно и так часто, что Анна Васильевна, супруга профессора П. К. Булавина, не раз упрекала Федунского в том, что он и в отпускное время не даёт профессору отдохнуть хоть немного.

— Что вы так спешите со своей диссертацией? Вы ещё молоды, успеете всё сделать, а Павел Константинович так редко имеет возможность отдохнуть.

Лев Борисович мило улыбался, извинялся, но не отступал от своего, пользуясь расположением учителя, его мягким, добрым характером.

По мере того как время окончания диссертации приближалось, Лев Борисович постепенно стал показывать свой характер, правда сначала только перед равными. Перед шефом он продолжал угодничать, стараясь услужить ему во всех мелочах. Павлу Константиновичу стали поступать сигналы, что Лев Борисович вежлив только внешне, на самом деле он бывает груб и жесток с подчинёнными, равнодушен к больным.

Сделав свои диссертации на кроликах, он совсем не интересуется больными, которых не любит и не знает. Павел Константинович отмалчивался, всецело доверяя своему ученику, находясь под его гипнозом, не обращая внимания на предупреждения, старался поднять авторитет Федунского в глазах коллектива. В это время в клинику зачастил и Борис Михайлович. Вторым профессором в клинике была женщина, человек эрудированный и добрый, хороший клиницист, но уже в пенсионном возрасте. Федунский совместно с Борисом Михайловичем настойчиво советовали Булавину отправить её на заслуженный отдых, уверяя, что она совсем не помогает шефу, что ему нужен молодой, энергичный помощник. Ничего не подозревая, Павел Константинович полагал, что они оба достойные учёные, помогают ему советами.

Рядом с Павлом Константиновичем трудилась целая плеяда его учеников с кандидатскими и докторскими степенями, но он всё больше благоволил к Федунскому: как только тот защитил диссертацию, — сделал его своим первым помощником. Он даже взял его к себе в соавторство в работе, в которой Федунский не принимал почти никакого участия. Чтобы ещё больше поднять авторитет Федунского, Булавин разрешил ему совмещать работу в другом научно-исследовательском институте и даже сам ходатайствовал об этом. Булавин верил в своего ученика, полагая, что со временем это будет ему достойная смена.

В нашем разговоре с ним перед летними каникулами он с восторгом говорил о планах предстоящих работ, которые он собирался осуществить вместе со своим ближайшим помощником Львом Борисовичем.

И вдруг осенью мы узнаем, что Павел Константинович ушёл на пенсию и его место заведующего кафедрой сразу же занял профессор Федунский. Это было для всех совершенно неожиданно и, главное, не вызывалось никакой необходимостью, так как профессор П. К. Булавин был полон физических и интеллектуальных сил, активно работал по научной и лечебной линии и не собирался уходить на пенсию. Для всех сотрудников института это было полной неожиданностью, и никто не сомневался в том, что это дело рук его любимого ученика, который имел связи в районном и даже городском масштабе среди лиц, подобных ему самому, которые усиленно поддерживали «учёных», подобных Феликсу Балюку.

Павел Константинович, утвердив Федунского в должности профессора кафедры, предоставил своему заместителю неограниченные возможности проявить себя и в научной, и в лечебной деятельности.

Ближайшие приверженцы Льва Борисовича из числа учеников профессора Булавина почувствовали, за кем будущее, и стали поддерживать молодого профессора, усиленно распространяя версию, что он тут ни при чём.

Я позвонил Павлу Константиновичу и приехал его утешить. Он был сражён поступком своего ближайшего любимого ученика, для которого, как уверял Николай Павлович, он сделал больше, чем для родного сына. Булавин был растерян, расслаблен и не понимал, за что с ним поступили так грубо, без предупреждения, без его согласия. И, главное, кто это сделал?!

— Он перестал спать, почти ни с кем не говорит и всё о чем-то думает, — сообщает Анна Васильевна, жена Булавина.

— Ну, Федя, не ты один пострадал от своих учеников, — с горькой усмешкой сказал Булавин. — Меня мой лучший ученик продал, да как! Уже сколько дней прошло, а я всё ещё прийти в себя не могу. Не могу до сих пор поверить. Может, что-нибудь здесь не так? Я его чем-нибудь обидел?

И Павел Константинович некоторое время, не получая зарплаты, всё же по старой привычке приходил в клинику, чтобы продолжать руководство научной работой коллектива, беспокоился, чтобы научная работа не прерывалась и больные не страдали. Но с каждым разом Булавин возвращался домой всё мрачное и на расспросы жены не отвечал, стараясь не волновать Анну Васильевну, которая сама была не совсем здорова. Только иногда у него срывалось:

— Этот Федунский доведёт меня до могилы.

Но когда жена пыталась выяснить у него, что ещё происходит, он отмалчивался. Из клиники часто звонили, и каждый раз после телефонного разговора ему становилось хуже.

Однажды жена, поняв, что говорят из клиники, пришла на кухню, где стоял спаренный телефон, и, сняв трубку, услышала раздражённый голос Льва Борисовича. Этот тон ничего общего не имел с тем, который она знала в течение многих лет.

Раздражённый голос говорил:

— Вам надо уходить совсем из клиники; вы занимаете мой кабинет, а он мне нужен. Вы заняли телефон, который мне тоже нужен. Поймите, что вы стары, вам пора уже давно отдыхать, ваш приход в клинику только мешает делу, помощи от вас уже никакой.

Едва оправившись от изумления и возмущения, Анна Васильевна подошла к мужу и, нажав рычаг, отключила телефон.

— Зачем ты это делаешь? — заговорил Павел Константинович, с трудом выговаривая слова. — Пусть он до конца выскажется.

— Не надо его слушать, и так все ясно, а ты смотри, какой бледный, в тебе ни кровинки нет.

В тот же день Булавин слёг в постель и больше в клинику не пошёл. Он так и не поправился от нанесённого удара. Через месяц после ухода на пенсию Булавина не стало. И Анна Васильевна позднее мне говорила:

— Я очень жалею, что я раньше не прерывала разговоров Павла Константиновича с Федунским. Он как иезуит: специально, когда не слышит его коллектив, говорил такую грубость, зная отлично, как она травмирует сердце моего мужа. И он быстро добился своей цели.

Но Федунский напрасно старался скрыть своё общение с Булавиным и говорил с ним, когда никто из сотрудников не мог его услышать. Все всё видели и всё знали.

На гражданской панихиде Лев Борисович дрогнувшим голосом и со слезами на глазах уверял всех в своей любви к учителю. Но ему никто не верил. Тут же, на панихиде, стоящие в стороне сотрудники говорили между собой: «Проливает крокодиловы слёзы, а сам же преждевременно и свёл в могилу своего учителя!»

На этом деятельность Федунского не кончилась. Когда сын П. К. Булавина Николай Павлович обратился к Федунскому с просьбой о том, чтобы отца похоронили на кладбище, где покоятся многие учёные города, ему ответили, что «он не достоин»! Это было так несправедливо но отношению к этому крупному учёному. Булавин вынес на себе всю трудность организационной и лечебной работы в институте во время войны, внёс крупный вклад в развитие отечественной и мировой науки, воспитал целую плеяду учеников, подготовил тысячи врачей.

После смерти мужа, спустя какое-то время, Анна Васильевна позвонила в клинику и одному из врачей сказала, что очень плохо себя чувствует. Вечером приехал сам Лев Борисович с двумя своими приближёнными сотрудницами. Они осмотрели Анну Васильевну и сказали, что у неё все в порядке. Анна Васильевна, чувствуя себя все хуже, пошла в поликлинику и показалась своему участковому врачу, который сразу же выявил у неё опухоль в брюшной полости и направил к гинекологу. Там подтвердили диагноз и положили в клинику, где Анна Васильевна и была прооперирована.

Что же касается организации похорон Булавина, то Николай Павлович сам обратился в партийные организации, и его просьба была удовлетворена. Ещё раз Николаю Павловичу пришлось встретиться со Львом Борисовичем относительно памятника отцу.

Он знал, что сотрудники собирали деньги на памятник. Куда делись эти деньги, Федунский не мог объяснить. Прошло три года, сын на свои средства поставил монумент, достойный его знаменитого отца. И сейчас молодые сотрудники кафедры и института удивляются, почему на памятнике написано: «От жены и сына»? Почему памятник не от кафедры и не от института, которым Павел Константинович отдал много лет своей жизни, и куда девались их деньги?

Большинство учеников П. К. Булавина тяжело переживали утрату своего учителя. Им стало неинтересно работать. Новый шеф не может им дать ничего ни в научном, ни в практическом отношении. Им жаль больных. Профессор Федунский с важным видом восседает в кабинете своего учителя, на его кресле и за его телефоном, но былого паломничества больных как не бывало. И если раньше непрерывным потоком шли они в эту клинику и в этот кабинет со всей страны, сейчас никто не едет к новому профессору. Люди знают, что это бесполезно, что этот человек им не поможет.

Однако администрация им довольна. Все бумаги у него в порядке. Он умоет красиво говорить, употребляет много научных слов, которые хотя и но совсем понятны, потому что говорятся не к месту, но на менее эрудированных производят впечатление. И он процветает.

На днях мне позвонила Анна Васильевна и пожаловалась на недомогание. «В клинику мужа я не ходила и не пойду. Они скорей помогут мне уйти из жизни, чем полечат меня». Я послал к ней одного из своих опытных помощников, который организовал ей лечение на дому.

Последний звонок супруги покойного профессора П. К. Булавина произвёл на меня большое впечатление. В русском народе во все времена отношение к учителю почти сравнивается с отношением к родителям.

Наши предки в своих молитвах за близких людей просили за здоровье «родителей учителей, ведущих пас к познанию блага…». Т. е. учителя ставились рядом с родителями, и по отношению к учителю, так же, как по отношению к родителям, можно было безошибочно судить не только о нравственности этого человека, но и о его уме, воспитании и человеческом достоинстве.

И так жаль, что коллектив кафедры, который в течении десятилетия воспитывался на самых высоких принципах гуманизма, характерного для всей русской медицины, под влиянием одного человека, за короткий срок, забыл эти принципы и опустился до уровня, который не встретит одобрения со стороны любого честного человека.

Прежде чем закончить эту главу, мне хотелось бы рассказать об одной уникальной операции. Я узнал о ней, когда находился в начале семидесятых годов на сессии Академии медицинских наук в одной из союзных республик.

Всё началось с письма, которое было прислано на имя хирурга (фамилию его я называть не буду). Начиналось оно так:

«Зная об уникальных операциях, которые Вы делаете, я решилась обратиться к Вам с довольно необычной просьбой и с надеждой на то, что вы сможете мне помочь. Дело в том, что с самого раннего детства во мне жила твёрдая уверенность, что я — мальчишка и что этот мальчишка со временем станет мужчиной. Эта уверенность жила во мне с бессознательного возраста, проявляясь во всех мелочах поведения, и с годами развивалась и выросла настолько, что мужское начало во мне на все мои последующие годы определило мою дальнейшую судьбу. При наличии женских признаков во мне развились чисто мужские наклонности, привычки, привязанности и стремления, которые постепенно отгородили меня от людей, лишили возможности иметь друзей, близких людей, семью и прочие элементарные для всех обычных людей вещи…» Написаны эти слова женщиной, которая обратилась к хирургу с просьбой помочь изменить пол.

Врач пошёл навстречу автору письма не сразу, прошло ещё несколько лет. Женщина была обследована рядом врачей, пришедших к выводу, что её мужская психология обоснована внутренней эндокринной системой. Желаемый результат ждал врача и пациентку после совершения восемнадцати сложнейших операций. Трансформация пола завершилась и юридическим её оформлением.

Ещё раз обратимся к письму:

«Результат операций меня более чем удовлетворяет, потому что он для меня неожидан: у меня ведь не было надежды на то, что произойдут изменения всех вторичных признаков пола, это всё-таки произошло. Но главное то, что исчезла, наконец, годами угнетавшая меня раздвоенность, и я могу находиться среди людей в новом качестве на законном основании. Это, конечно, чудо, и этим чудом я и мои близкие обязаны Вам…»

По-разному можно относиться к подобным операциям у таких больных, но в конкретном случае были все показания к ней. И хирург, взявшийся за это дело и блестяще окончивший его, заслуживает искреннего уважения и признания.

4

Как-то, спускаясь со второго этажа, я упал с лестницы и ушиб позвоночник. Некоторое время лежал дома без движения, затем поднялся, ходил в клинику, но боль не затихала. А тут случилась надобность выступить с докладом на сессии академии в столице одной из союзных республик. Воспользовавшись этим, я зашёл там в институт, о котором много слышал. В разговоре с директором, Василием Карловичем, выяснилось, что мы с ним встречались лет двадцать назад в том же городе. Он подвёл меня к фотографии, где мы снимались вместе с его учителем, а он сидел рядом, ещё совсем юноша, с фотоаппаратом через плечо.

Мы незаметно проговорили три часа. Он оказался из числа тех энтузиастов, кто доподлинно «горит на работе». И у него как раз заканчивалась долгая поэтапная борьба за жизнь и здоровье человека, судьба которого, как и проводимое лечение, были уникальными. Естественно, я не мог не заинтересоваться подробностями.

Василий Карлович достал из стола письма и документы.

— Всё началось с этого письма. Оно заслуживает того, чтобы его прочитать полностью.

Письмо и правда было нерядовым. Приведу его с некоторыми сокращениями.

«Уважаемый Василий Карлович!

Зная об уникальных операциях, которые вы делаете, я решилась обратиться к вам с просьбой, довольно необычной, и с надеждой на то, что вы можете мне помочь. Дело в том, что я совершенно здорова, но у меня есть такие дефекты, из-за которых не хочется жить: у меня грубый мужской голос — слишком басовитый даже для мужчин, и во время улыбки невольно образуется кривизна рта. Родные мне говорят: живи ты со своими дефектами и не морочь голову врачам, но я с этим не мирюсь и обращаюсь то к одному врачу, то к другому. Все они мне сочувствуют и повторяют примерно одно и то же: показания недостаточно серьёзные для операций, к тому же в нашем городе нет такого специалиста, который бы с уверенностью за них взялся.

Я понимаю: дефекты мои действительно таковы, что с ними можно жить, и я бы смирилась, и жила бы, работала, и, может быть, по-своему была бы счастлива… Но… Ещё в школе, в десятом классе, я полюбила человека… Он тоже ко мне неравнодушен; во всяком случае, мне так кажется. Однажды на молодёжной пирушке, выпив вина, он долго смотрел на меня и сказал: «Вот пара мне!.. Если бы…» И здесь он махнул рукой и отвернулся. Я тотчас же поняла его. Меня бросило в жар. И это был момент, когда я решилась добиваться исправления своих врождённых дефектов. Ну скажите, доктор: разве это невозможно? Разве это уж так сложно? У нас сегодня заменяют органы, подшивают человеку новые почки, клапаны сердца, —неужели врачи бессильны?

В последнее время я так мучаюсь, что стала подумывать о самоубийстве. И во мне окрепло твёрдое решение: если врачи ни помогут, я уйду из жизни. Не подумайте, что я вас пугаю, шантажирую — нет, вы меня не знаете, я вас тоже — я никому не скажу, что писала вам. Но поймите меня, ради Бога: помогите!

Христина К.».

— И что же вы ей ответили?

— Приезжайте! И она приехала. И я произвёл восемь операций. Хотите, позову её и вы с ней познакомитесь?

Через несколько минут в кабинет профессора вошла девушка лет двадцати трёх, в шёлковом цветастом халате, стройная, тёмноволосая, с чёрными умными глазами — на редкость красивая Это был тип южноукраинской женщины со славянскими чертами, горячим темпераментом.

Христина с достоинством поклонилась и чуть заметно покраснела, почуяв интерес к себе постороннего человека.

Мне, однако, хотелось поскорее увидеть её улыбку, услышать голос. Опытным глазом я различил на лице два следа от шрамов и три белесоватые ниточки в нижней части шеи — свидетельства ювелирной работы хирурга, точных, деликатных швов.

Василий Карлович представил меня:

— Это академик Углов. Он хотел бы поговорить с тобой.

Я спросил:

— Как чувствуете себя, Христина?

— Ничего. Благодарю вас. Мне сейчас хорошо. Женственно и красиво звучал голос. Она улыбнулась, и улыбка её была прекрасной.

— Вам теперь хоть на сцену, — я был в искреннем восхищении.

— Василий Карлович сделал для меня всё возможное. Век ему буду благодарна.

Чтобы не смущать девушку, мы её отпустили, а сами сидели некоторое время молча, думая о превратностях судьбы и о гуманном характере нашей профессии.

— Все хлопоты уже позади, но тогда… О-о, это целая история! При осмотре и обследовании мы пришли к выводу, что нужны семь или восемь операций — в том числе две-три пластические, с болезненной и сложной пересадкой тканей от одних частей тела к другим. Сложно, громоздко, никаких гарантий на успех. А ко всему прочему не было ещё и серьёзных показаний, то есть ни опасности для жизни, ни болей, мешающих жить и работать, — ничего такого не было.

И я собрался отказать. Пригласив больную, по возможности мягко изложил свои аргументы. Христина слушала внимательно, спокойно и так же спокойно сказала:

— Опасность для жизни есть. Я лишу себя жизни.

— Ну, знаете!..

Она смотрела на меня печально и серьёзно. Я понял: это не угроза, не пустые слова. Она действительно так поступит, и тогда я буду винить только себя. Попытался действовать убеждением: исправить все дефекты — вещь практически невыполнимая, требуется полная реконструкция горла. Этого никто не делал, в литературе не описано. Предстоит не одна, а много операций. Каждая связана с неизведанным риском.

— Я согласна на любые операции и любой риск. Мне невыносима моя жизнь, — повторяла она. — Я стерплю все, лишь бы вы от меня не отступились.

— Ну хорошо, если я даже возьмусь, всё равно нет уверенности в том, что лечение принесёт результат. Пойдем на риск и причиним вам страдание, а цели не добьёмся. И голос останется таким же, да и кривизну рта не совсем удастся исправить.

— Меня не пугают ни операции, ни боль, ни неудача. Не пугает даже самый плохой исход. Всё лучше, чем моё теперешнее положение.

Я посоветовал ей показаться психиатру. Христина заметно погрустнела.

— Конечно, я не могу вас силой заставить меня оперировать. И раз я к вам обратилась, то строго выполню ваши рекомендации. И насчёт психиатра — тоже. Но, — добавила она, — если всё-таки я себя не пересилю, разрешите мне снова обратиться к вам?

Я дал согласие, и на том мы расстались.

Мысли об этой девушке не давали покоя. Её искренность, страстность, бесстрашие произвели на меня сильное впечатление. Всё больше и больше хотелось ей помочь.

Прочитал книги, статьи в научных журналах. Оказывается, аналогичные попытки были, и даже успешные, но при той или иной степени дефекта гортани, голосовых связок и мышц лица.

Здесь же аномалии серьёзные, и я не представлял, как от них можно полностью избавиться.

Христина старательно лечилась у психиатра. Он не поколебал её решимости. Она вновь приехала ко мне.

Как прикажете быть? Не прогонять же её из кабинета!..

Василий Карлович продолжал рассказывать:

— Единолично брать на себя ответственность я не имел права, Объяснив ситуацию, попросил создать официальную авторитетную комиссию. Комиссия придирчиво изучала вопрос. Специалисты беседовали с больной, уточняли анализы, смотрели руководства, консультировались с юристами и, наконец, вынесли заключение. Вот оно:

«Больная с точки зрения консилиума является психопаткой.

Хирургическое поэтапное вмешательство может привести к положительному результату. Если ожидаемый медицинский эффект не наступит, то больная постепенно всё равно успокоится, так как потеряет веру в возможность полного исправления дефектов. Со временем психика её должна прийти к норме, она смирится со своим положением и будет жить жизнью нормального человека».

Акт подписали: заведующий кафедрой психиатрии, доктор медицинских наук; заведующий отделением клиники ухо-горло-носа; научный консультант, профессор, доктор медицинских наук; эндокринолог эндокринологического центра, кандидат медицинских наук, и другие.

Заручившись столь солидным документом и одобрением своего прямого начальника, я со спокойной душой приступил к действиям.

Надо заметить, что Василий Карлович, кроме всего прочего, заразился знакомым каждому хирургу профессиональным азартом. Случай уникальный. Почему бы не быть «первопроходцем»? Почему бы и не попробовать?..

Составил список литературы, которую следовало прочесть. Сперва необходимо было выяснить причину появления грубого мужского голоса, встречающегося иногда у женщин.

Согласно утверждению австрийского физиолога Э. Штейнаха, чьи опыты с омоложением наделали когда-то много шума, природа в своей основе якобы бисексуальна, то есть двупола. Точку зрения учёного грубо схематически можно представить так: в любой особи заложены и мужские и женские начала. В зависимости от того, что преобладает, мы и видим перед собой или мужчину, или женщину.

Говоря упрощённо, норма для мужчин, допустим, 75 процентов мужских начал и 25 процентов женских. Такие физические данные соответствуют здоровому психическому настрою человека. Но у некоторых мужчин женских начал будет, скажем, не 25, а 35 или 40 процентов. И перед нами окажутся женственные мужчины. Они любят носить длинные волосы, любят целоваться с представителями своего же пола и т. д. И наоборот, если у женщины много мужских начал, она теряет обычные для себя свойства. У неё преобладают грубый голос, резкость движений, стремление пить, курить, одеваться на мужской манер, хотя по всем физическим признакам она остаётся женщиной.

Нет ли такого несоответствия у Христины? Не здесь ли спрятан ключ к исправлению её голосового дефекта?

Учение Штейнаха объясняет её состояние дисгармонией эндокринных элементов. И ликвидировать аномалию — исключительно трудная задача.

Снова и снова Василий Карлович анализировал физическую природу Христины, приглядывался к ней, стремился уловить в её манерах, привычках, поступках что-то мужское, но нет — она вела себя совершенно обычно, была женственна и прекрасна во всех своих внешних проявлениях.

Он доставал в библиотеках книги, в которых описывалось строение гортани, небной полости, голосовых связок, носа, консультировался у специалистов, приглашал к девушке лучших оториноларингологов.

Знания накапливались, но к определённому решению он ещё не приходил.

 

— Однако я утомил вас, дорогой Фёдор Григорьевич. В другой раз, если представится случай, я готов рассказать об операциях. Впрочем, как мне кажется, они не отличаются большой оригинальностью и вряд ли вам интересны.

— Напротив, очень интересны.

— Скажите-ка лучше, как ваше здоровье? Вы нетвёрдо ходите, припадаете на одну ногу. Не случилось ли чего?..

Я поведал ему историю с ушибом позвоночника. Василий Карлович осмотрел меня.

— Перелом поперечного отростка. Вам нужен особый массаж и гимнастика. Целесообразно на некоторое время лечь к нам в институт.

Я был готов к такому обороту дел и не возражал. Сколько бы ни приходилось прежде лежать в больнице, я всегда с отдачей использовал это время — жадно читал, старался писать. Привычка заносить в блокнот впечатления у меня развилась давно, и постепенно жизненных наблюдений становилось всё больше. Когда встречались люди, поражавшие воображение, я испытывал потребность рассказывать о них другим, преимущественно молодёжи, вступающей в жизнь. Именно так родились мои первые «немедицинские» книги — «Сердце хирурга» и «Человек среди людей». И поныне, если я устаю от работы, если мне не хочется садиться за статьи или за новые главы научных теоретических трудов, я доверяю бумаге свои размышления обо всём, что меня заботит. Таким образом я отдыхаю, это занятие приносит мне удовлетворение.

Вот и тогда я заново переживал радость от встречи с Василием Карловичем — человеком интересным, значительным как с профессиональной, так и с гражданской, общечеловеческой точки зрения. Разве всякий хирург поступил бы так на его месте? И как поступил бы я сам в его ситуации?.. У него были все основания отказать Христине. Каприз. Прихоть. Ничего опасного для жизни. Стоило ли тратить столько сил, рисковать?..

Но девушка молила о помощи, и он откликнулся. Ринулся в неизведанное.

…К беседе об операциях мы не возвращались. Василий Карлович навещал меня ежедневно, иногда и дважды в день, но было очевидно, что он очень занят, а моя болезнь — не самая сложная. Покорно предоставил себя в распоряжение местных чудодеев, никого не торопил. Скоро почувствовал явное облегчение в спине.

Целыми днями писал, а когда надоедало — брал книгу и читал. И всё же было скучновато. Однажды моё уединение нарушила Христина. Вечером она робко постучала и так же робко заглянула в палату. На щеках её алел румянец, тёмные прекрасные глаза блестели не то от тревоги, не то от волнения.

— Христина! — невольно вырвалось у меня. — Проходите, садитесь. Очень рад.

Девушка подошла к столу и присела на краешек стула.

— Вы тоже… болеете? — спросила она. Я отметил про себя чистоту голоса, и словно бы вздох облегчения вырвался из моей груди: я почему-то боялся, что вдруг услышу предательский бас.

— Да, представьте, — развёл я руками, — врачи тоже имеют скверную манеру хворать.

— Ничего, Василий Карлович исцелит вас. Он замечательный доктор.

Голос её окреп, обретал уверенность.

— У меня к вам просьба, — заговорила она тут же, вероятно не зная, чем заполнить паузу.

— Пожалуйста, я слушаю.

— Полечите и вы нашего профессора… Василия Карловича. Он болен, но никому не признаётся. Даже жене… Боится разволновать.

— Что же его беспокоит?

— Сердце. У него случаются такие приступы, что он трудно дышит, бледнеет и покрывается потом. Я видела… несколько раз. Мне страшно за него.

Христина помолчала. Потом, волнуясь, снова заговорила;

— Если бы вы знали, сколько он работает! Институт, заседания, читает лекции, наконец, больные. Больных много, они идут беспрерывно. И каждого человека он непременно посмотрит. А сверх того — операции. Почти каждый день! По два, три часа, иногда больше стоит за операционным столом. И ладно бы работа!.. Он сильный, он бы справился, но тут добавляются неприятности. Из-за меня тоже…

Христина отвернулась, в глазах её заблестели слезы.

— Из-за меня!.. Душа моя изболелась.

— У нас, врачей, неприятности бывают. У хирургов — тем более. Но Василий Карлович должен понимать, как необходимо своевременное лечение. Почему он к врачам не обращается?..

— Принимает капли разные, снимающие спазм, таблетки глотает. В день-то, пожалуй, десяток под язык бросит. А чтобы к врачам — нет, не обращается. Говорит, против стенокардии медицина слаба. Тут образ жизни менять нужно, в деревню ехать да на рыбалку ходить. А на кого же, говорит, институт, больных оставлю? Как-то он мне сказал: «Есть в Ленинграде доктор — загрудинную блокаду делает. К нему, что ли, съездить…» А сегодня встретил в коридоре, улыбается: «Помнишь про ленинградского доктора? Здесь он». Вот я и пришла. Очень прошу: помогите Василию Карловичу!..

В раскрытое окно со двора донёсся мальчишеский голос:

— Христя!..

Христина подошла к окну, подняла руку. Лицо её вмиг осветилось. Смущённо пояснила:

— Ко мне это. Зовут. Простившись, убежала.

Во дворе институтской клиники я увидел рослого молодого мужчину и с ним мальчонку лет двенадцати. Засмотревшись на них, не заметил, как в палате появилась няня Анастасия Амвросиевна — пожилая женщина, пенсионерка. При первом же знакомстве она мне рассказала про Колю, мужа, погибшего в 1941 году под Москвой, про то, как она вот уже тридцать лет работает няней и, как она выразилась, «не может без больных»: «Они мне как родные, словно бы дети малые — как же я их брошу!» И продолжает свой благородный, самоотверженный труд.

Постояла вместе со мной у окна, посмотрели мы, как подошла к своим гостям Христина, как обнялись они все трое и долго кружились на месте. Добрая женщина вздохнула глубоко:

— История!.. Любят они друг друга. Уж как любят — сказать нельзя!

Я подумал: тот ли это парень, о котором Христина писала профессору, или другой? И мальчик откуда взялся? Анастасия Амвросиевна стала комментировать:

— Мальчик Христине от сестры достался. Муж бросил её сестру, а та попивать начала, все дела побоку, сын — тоже. Мальчик-то — его Тёмой зовут, Артёмка, значит, — всё больше у бабушки. А тут бабушка умерла — и они вдвоём остались. Ну, а он-то, парень её, сперва стороной ходил. А когда Христину в институт положили — приехал к ней. И мальчик с ним. Так здесь и остались. Парня-то Олегом зовут. Слесарем на завод поступил. Красивый, видный. Чем-то он Николая моего напоминает. Только этот чернявый, а мой-то Коленька русый был, и глаза синие, точно васильки После дождя.

— Ну а что же Олег, знал он о предстоящих операциях?

— Должно, знал, да виду не подавал. Он, поди, и так полюбил Христину — без операций мог бы на ней жениться. Но она если решила — не отступится. Исправил ей наш-то профессор личико, выписалась она из больницы, и они тут же поженились Мы уже думали, не придёт она к нам, и профессор говорил: «Не придёт Христина. Всё в её жизни уладилось». А она — нет пришла. Делайте, мол, мне все другие операции.

Анастасия Амвросиевна заторопилась уйти к ожидающим её больным. Я сидел в кресле у раскрытого окна и думал о молодых людях, с которыми свела меня жизнь столь неожиданно. Ясно, что Олег любил Христину, и только какие-то недоразумения, а может быть, ложные сомнения с той и другой стороны мешали им поначалу соединиться. Полагая, что смыслю в мужской психологии несколько больше, чем в женской, я был уверен и в том, что Олег считал себя виноватым, казнил себя за все муки, на которые пошла Христина. Во всяком случае, так мне представлялась эта история.

 

Выбрав момент, я взял за руку Василия Карловича и попросил его задержаться.

— Что с сердцем?

— Откуда вы знаете о моём сердце?

— У вас верный защитник. Волнуется о вашем здоровье больше, чем о своём.

— А-а, Христина здесь побывала. Глазастая, все видит… — И счёл нужным прибавить: — В общей сложности, исключая перерывы, она лежит у нас свыше года. Привык к ней, как к родной, а она — ко мне. — Покачал головой. — Ишь, адвокат нашёлся! Наверное, с женой сговорились — обе хлопочут…

— Ну а что с сердцем? Почему сразу не сказал?

— Обыкновенное дело: стенокардия. Перегрузки, нервотрёпка — болезнь века! И самое печальное — нет с ней никакого сладу. Потому и не обращаюсь ни к кому. Глотаю таблетки, дышу пока.

— В ваши сорок пять лет — глотать таблетки! Никуда это не годится, нельзя так.

— Фёдор Григорьевич! — подсел ко мне профессор. Спросить хочу: как держитесь, как умудряетесь в свои почтенные годы тащить на плечах груз, которого и на десятерых хватило бы? У вас клиника, кафедра, журнал, а тут ещё монографии постоянно выпускаете… Как успеваете?! И неужели никто не мешает?

Знакомый вопрос.

— Да, — в раздумье отвечал я Василию Карловичу, — годами я ушёл от вас, далеко ушёл. Жалко мне молодых лет, но их не вернёшь. А насчёт тех, кто мешает… учёным только того назвать можно, кто прокладывает нехоженые пути. Плох тот учёный, у кого нет противников. Противников и у меня много, но я не сожалею об этом. Как организм во всякой новой среде пускает в ход приспособительные механизмы, так и я стараюсь адаптироваться, выработать устойчивость. Нелегко это даётся, но получается. Верю, что человек со временем научится управлять своей психикой, сможет избегать нежелательных стрессов, сведёт к минимуму вредное воздействие неприятных эмоций. Я много думаю над подобными вопросами. Хорошо бы написать специальную книгу. Но это в будущем. А теперь я намерен серьёзно заняться вашим сердцем. Вы должны указать на свой самый большой внешний раздражитель. Христина упоминала о сложностях, связанных с её операциями. Не они ли спровоцировали спазмы?

— У меня сейчас есть время и желание рассказать вам кое-что… У Христины оказалась поразительная выдержка. Каждую операцию переносила стоически, без единого стона, без единой жалобы. Сколько же надо иметь силы воли, непреклонности, чтобы ни разу не дрогнуть, не раскаяться!

— Её поддерживала любовь, присутствие рядом мужа, тоже готового к самопожертвованию…

— Я вижу, вы знаете и другую сторону дела — личную, семейную. Это немудрено, у нас тут все на виду, а она — тем более. Во-первых, очень уж красивая; во-вторых, необычная, странная история болезни. Олег её — парень удивительный, я сдружился и с ним. Бывает же так: встретил двух молодых людей, пригляделся к ним, вник в их судьбу и открыл такие характеры, такой пример человеческого благородства, что сам вроде бы стал лучше, чище душой. У меня настроение скверное, всё как-то враз слепилось — ушёл бы на место поспокойнее, а вот вспомню, как вели себя в трудной ситуации Олег и Христина, будто крепче духом становлюсь.

Василий Карлович помолчал, словно заново оглядываясь в прошлое.

— Когда я сделал первую операцию, Христине было плохо. Она потеряла много крови, положили её в реанимационную палату. Ночью встал — и в клинику. Захожу в отделение, а у изголовья Христины Олег сидит. Как явился с завода в шестом часу вечера — я ему пропуск оформлял, — так и сидит. Посмотрел я больную: пульс неплохой, наполнение хорошее — организм молодой, справится. Обращаюсь к Олегу: «Иди домой, скоро ведь на работу». Он улыбается: «Ничего со мной не сделается. Вы бы вот Артёмку услали, он меня не слушает, от рук отбился». Вышел я в коридор, а там в уголок дивана Артем забился. Глаза красные, опухли, плачет. «Ты чего плачешь?» — «Христю жалко. Больно ей». Обнял его за плечи, в кабинет к себе повёл. Там мы чаю напились, побеседовали. Потом по городу шли, я говорил мальчику, как взрослому, о своих планах лечения Христины. Зато и слушал он меня внимательно, и верил мне, как божеству.

— Как вы думаете, Олег так же хотел исправления голоса, как и Христина? — спросил я, чтобы перепроверить свои мысли по поводу мужской психологии.

Нот, конечно. Он считает себя виноватым в том, что толкнул её на муки, и мы уж вместе хотели отговаривать её, но поняли — ничего на нашей затеи не выйдет. В одном он был верен себе: всегда стоял с ней рядом, чем мог облегчал её страдания. А когда однажды Христине стало особенно плохо и я не на шутку испугался, она взяла нас за руки — меня и Олега — и сказала «Не бойтесь. Я буду жить».

Олег тогда вообще не отходил от Христины; растирал спиртом холодеющие ноги, делал массаж, предупреждал малейшее её желание. И кризис скоро миновал. Она снова пошла на поправку, на этот раз преодолев самую большую опасность.

…Василий Карлович рассказывал о больной, а передо мной вырисовывался и образ хирурга. За совершённым им — череда бессонных ночей, отданных на изучение литературы, обдумывание каждой детали операций, переживания, когда на каком-то этапе возникает осложнение и создаётся угроза того, что весь его труд и все мучения пациентки окажутся напрасными. Ум, воля, талант победили.

Но беспокойства профессора на том не окончились. Формально не имелось веских оснований затевать настолько сложную хирургическую комбинацию. Надо было ещё доказать свою правоту, обосновать закономерность предпринятых действий.

Как ни относись к вопросу о показаниях к этой поэтапной операции, сама по себе она — выдающееся событие, свидетельствующее об эрудиции и таланте Василия Карловича, об уровне хирургической науки в нашей стране. Впервые в отечественной, а может быть, и в мировой практике удалось радикально переделать унаследованный от природы голос.

А стоило ли переделывать? Как выяснилось, мнения по этому поводу разделились.

Дополнительный консилиум в весьма представительном составе, «ознакомившись с трансформацией органов, отдельных частей лица гражданки К.», пришёл к заключению, что весь курс хирургического вмешательства был обоснован.

Василий Карлович вздохнул с облегчением. Есть одобрение авторитетной комиссии. Его понимают и поддерживают товарищи, коллеги по институту, руководство. Даже один из администраторов в республике, сам хирург по специальности, не чинил препятствий, сдержанно наблюдая за развитием событий. Все уже думали, что он всецело положился на опыт Василия Карловича, отдаёт должное его мастерству.

Прошло совсем немного времени после блестящей заключительной операции. Василий Карлович намеревался подать заявку на демонстрацию своих результатов в научном обществе. Тут-то и наступил переломный момент.

В народе довольно зло, но метко говорят: «Пустой мех вздувается от ветра, пустая голова — от чванства». Трудно сказать, что вдруг возобладало, то ли профессиональная ревность, то ли служебная амбиция, но администратор этот, Филипп Сергеевич, решил вдруг «власть употребить». Он во всеуслышание заявил: хирург не добился ничего исключительного, наоборот, совершил ошибку, граничащую с преступлением. И потребовал нового разбирательства.

Члены вновь созданной комиссии пошли по прежнему кругу — медицинские документы, личные письменные заявления К., кинофильм, запечатлевший этапы операции, обследование больной, беседы с ней и с лечащим врачом. Материалы тщательно заносились в акт. Вот выводы:

«1. В соответствии с данными исследования, заключениями специалистов различного профиля у больной К. имелись основания для проведения пластических операций, направленных на трансформацию голоса, на исправление дефектов лица.

2. Операции выполнены на высоком техническом уровне и закончились успешно.

3. Пересадка тканей в ходе операций производилась грамотно, с учётом достижений современной медицины.

4. Подобные операции относятся к числу уникальных и показания к ним должны носить строго индивидуальный характер.

Копии документов прилагаются».

Получив такую бумагу, Филипп Сергеевич разгневался. Он собрался наказать и членов «строптивой» комиссии, но его отговорили. Уж очень неприглядно он выглядел бы, не согласившись с объективной оценкой фактов.

Комиссию тихо распустили.

Тучи между тем сгущались. Ходили слухи о каких-то готовящихся мерах взыскания. Василий Карлович попросился на приём.

Вернувшись домой, он по памяти записал разговор, обескураживший его своим тоном. Филипп Сергеевич держался так, словно был чем-то очень задет, лично оскорблён, и не считал нужным скрывать агрессивность. Состоявшийся словесный поединок наглядно выявил благородство и достоинство одного, непонятную мстительность — другого…

Василий Карлович показал мне фрагменты этой записи:

В. К. Филипп Сергеевич, мне бы хотелось дать вам некоторые пояснения в связи с произведённой мною операцией, прежде чем вы будете принимать решение.

Ф. С. Что вы хотите сказать?

В. К. Насколько мне известно, предусмотрено наказать меня за то, что я пошёл на операцию без предварительного согласования с вами, как того требует ваш приказ. Но приказ появился только через год после того, как мы приступили к делу. И, естественно, мы не могли его учесть.

Ф. С. Для обвинения есть много других причин, и вовсе не обязательно ссылаться на этот приказ. Вы своими действиями нарушили законы: сделали целую серию опасных для жизни операций без каких-либо оснований для них.

В. К. Я стремился прежде всего помочь больной. Она осталась жива, довольна результатом, и я не вижу здесь ничего предосудительного.

Ф. С. Не говорите глупостей! Вам была нужна сенсация. Мне же ваш начальник все уши прожужжал: большое достижение, о нём надо докладывать на научном обществе… А вам просто захотелось славы!

В. К. Когда я решал вопрос об операции, я думал о том, как помочь больной.

Ф. С. О какой помощи тут может идти речь? Помилуйте!

В. К. Первоначально я отнёсся к просьбе больной негативно и убеждал её отказаться от идеи хирургического вмешательства. Когда же психиатры дали заключение, что больная стоит на грани самоубийства, я больше не колебался.

Ф. С. Что за ерунда, самоубийство!.. А почему же тогда вы не проконсультировались ни с кем и делали эту операцию втайне?

В. К. Никакой тайны не было. Напротив, своё положительное суждение высказывали специалисты самого разного профиля.

Ф. С. А со мной не могли посоветоваться? Вы даже своему другу В. ни слова не сказали!

В. К. Мне кажется, что никто из хирургов перед сколько-нибудь серьёзной операцией заранее не рекламирует то, что он собирается делать. К тому же мы не были уверены, что больная женщина сама не передумает.

Ф. С. О какой больной женщине вы толкуете? Она здорова. У неё блажь, а вы это выдаете за болезнь.

В. К. У меня была цель: путём коррекции избавить её от тягот природных аномалий. Такие больные — несчастные существа.

Ф. С. От вашей операции несёт буржуазным душком. Это в капиталистическом обществе охотно поддержали бы подобные «эксперименты».

В. К. Поддержали и у нас. Авторитетные медики подтвердили, что в конкретных условиях следует оперировать.

Ф. С. Значит, вы пытаетесь расширить круг лиц, которых надо привлечь к ответственности вместе с вами?

В. К. Я не вправе тут давать оценки. Я только просил бы вас предоставить мне возможность изложить свою точку зрения и пояснить все обстоятельства, связанные с операцией, скажем, на учёном совете.

Ф. С. А моего мнения разве недостаточно? Вам обязательно нужен учёный совет?

В. К. Ваше мнение важно, но поскольку многие моменты остаются просто неизвестными…

Ф. С. Вы настаиваете на обсуждении на учёном совете? Я могу это сделать! Пожалуйста!

В. К. Я ни на чем не настаиваю. Я прошу вас дать мне возможность встретиться официально со специалистами.

Ф. С. Ваш начальник на таких же позициях?

В. К. Он и порекомендовал мне прийти к вам на приём, по-моему, он тоже не возражает против того, чтобы участвовать в обсуждении этого вопроса.

Ф. С. Извольте, но это хуже для вас.

В. К. Неизвестно, что хуже, а что лучше. Наверное, всё же лучше гласность и беспристрастность в разборе моей операции.

…Закончился разговор. Перенося его запись к себе в блокнот, я вспомнил другой красноречивый пример неприятия инициативы хирурга, хотя он относится к иному времени.

В 50-х годах в Ленинграде мне довелось тесно контактировать с академиком Владимиром Николаевичем Шамовым. Его имя олицетворяет собой целую эпоху в медицине. Впервые в СССР в 1919 году он произвёл переливание крови в эксперименте. Через девять лет первым в мире предложил переливание трупной крови и доказал правомерность этого предложения. Признанный авторитет в нейрохирургии, он был удостоен Ленинской премии в 1962 году — в год своей смерти. Так вот, Владимир Николаевич рассказывал мне, как трудно ему было первоначально найти доноров даже за плату. Тогда он решил узаконить донорство, юридически оформить взаимоотношения доноров и государства. Вопрос вынесли на рассмотрение съезда юристов. И что же сказали законодатели на заре Советской власти? Они сказали, что продажа крови — это продажа части тела, в сущности, то же самое, что торговля всем телом, и назвали донорство проституцией, а Шамова обвинили в том, что он стремится узаконить проституцию.

Владимир Николаевич рассказывал об этом с добродушным юмором. (Ну чем не эпизод с часовщиком из пьесы Н. Погодина «Кремлевские куранты»! Помните? Эзоп — агент Антанты, а часовщик — агент Эзопа…) Но попробуем представить, что было бы, если бы донорству и впрямь не дали дорогу. Сколько раненых не вернулось бы в строй во время Отечественной войны, скольких тяжелейших больных не удавалось бы спасать в мирные дни! К счастью, вздорные попытки «не дать дорогу» прогрессу в науке заранее обречены на неудачу.

Тех, давних защитников свободы личности, ополчившихся на «проституцию», ещё можно понять. Все горели одним желанием — «Мы свой, мы новый мир построим…». И строили, и не были виноваты в том, что не хватало знаний, что их приходилось приобретать по ходу дела. Но нельзя понять и оправдать нынешних ортодоксов, которые сознательно превращают невежество в оружие демагогии, пользуются им в неблаговидных, субъективных целях, не стесняются наклеивать на своих более талантливых соперников ярлыки буржуазной морали, прибегать к открытой угрозе. Всё это было бы смешно, когда бы не было так грустно…

За Василия Карловича вступился непосредственный его начальник. Он написал Филиппу Сергеевичу письмо, и тот, видимо, поразмыслив, сменил гнев на милость.

Возражал всего лишь один человек, а нервы он помотал изрядно. Впрочем, сопротивление коллеги — пусть даже влиятельного — не поколебало веры врача в свою правоту.

Любовь к больному, стремление облегчить страдания людям — вот что владеет помыслами хирурга. И оценивает его справедливо и искренне только прооперированный. Насколько пациент доволен операцией, настолько же хирург доволен результатами своего труда. Это и есть мощный стимул для новых дерзаний, сметающий любые искусственно возводимые препятствия. Недаром Н. И. Пирогов утверждал: «Движение науки вперёд неизбежно и неотвратимо».

Христина оставила в «досье» Василия Карловича очень характерный, с точки зрения сказанного, документ:

«Уважаемый Василий Карлович!

С тех пор как началась моя новая жизнь, прошло… всего 7 месяцев. Для меня это было время первых шагов в новом моём качестве, время ощущения полного счастья, которого я никогда не знала.

Если вспомнить то время, когда мы впервые встретились, и попытаться сравнить его с теперешним временем, то сравнение не получится, потому что не сравнимы между собой ни в какой плоскости даже десять лет безрадостного, безнадёжного, пустого и страшного этой пустотой существования всего лишь с одним днём, но днём, полным жизни со всеми её ощущениями. Да, и десять, и двадцать, и любое количество лет прошлого своего существования я отдаю всего лишь за один день той новой жизни которую подарили мне вы, ваша доброта, чуткая, все понимающая душа и великие, прекрасные руки, руки мастера…

И всю жизнь я буду платить вам за это участие своей верностью и огромной любовью. До последней минуты жизни буду продолжать считать вас своим богом.

Спасибо вам за всё, дорогой вы мой человек. Уверяю вас — ни одна душа на свете не будет любить вас так преданно и верно, как моя, исцелённая вами.

Я жива-здорова, чего, как говаривали в старину, и вам желаю. Счастлива, что обрела внутренний покой. Я любима, я пришла к цели, о которой так страстно мечтала.

Вот и все. Исповедь моя окончена.

Спасибо вам за то, что вы — именно такой Человек.

Ваша верная пациентка
Христина К.».

Что можно добавить, прочитав такое письмо? Мне кажется, остаётся лишь сердечно поздравить этого одарённого хирурга впечатляющей победой разума, воли и доброты.

Мне довелось быть в рядах пионеров освоения таких труднейших разделов медицины, как хирургия пищевода, лёгких, сердца, печени, сосудов и пр. Я хорошо знаю, что значит идти непроторенными путями, когда нет ни учебников, ни руководств, когда и в статьях-то ничего поучительного для себя не найдёшь, а надо спасать больного. Не каждый может спокойно сказать «пусть гибнет» или «пусть убивает себя». Истинный хирург старается сделать всё, что в его силах, чтобы предупредить печальный конец. Но чего это ему стоит, знает только он сам.

 

У меня в тот раз создалась необычная ситуация: оказавшись в положении больного, я, однако, не избежал и роли врача, а пациентом у меня стал доктор, который меня лечил.

Василий Карлович прошёл назначенные мною исследования. Анализы, как и следовало ожидать, свидетельствовали о нарушениях в деятельности сердца и сосудов. Я сказал всё без утайки, обрисовал состояние как предынфарктное и предложил сделать серию загрудинных блокад — метод лечения стенокардии, разработанный ранее, но, к сожалению, до сих пор встречающий много противников и потому медленно внедряющийся в практику. Можно по пальцам пересчитать города и клиники, где его применяют. А жаль! Мы убедились, что он даёт результаты, не сравнимые ни с каким другим методом в борьбе с грозной и весьма распространённой в наше время болезнью.

Василий Карлович хорошо знал о загрудинных блокадах по литературе, верил мне и всё собирался выделить бригаду молодых врачей, послать её к нам в Ленинград на выучку.

— Что же не посылаете? — спросил я с укором.

— Да если говорить откровенно — сложновато. Боюсь, не освоят технику.

— А вы не бойтесь. Волков бояться — в лес не ходить.

Тем временем ассистент приготавливал инструменты. Здесь же находилась Христина. Я удивился, увидев её в белом халате. Она подошла, попросила:

— Фёдор Григорьевич, разрешите присутствовать при операции.

Девушка ощущала неловкость, но твёрдо смотрела мне в глаза.

— Я хочу овладеть вашим методом.

Василий Карлович улыбнулся, заметив моё замешательство:

— Христина поступила учиться в медицинский институт — мечтает пойти по нашим стопам, стать хирургом.

Мне было приятно это слышать. Я поручил ассистенту взять на себя миссию учителя, объяснять и показывать Христине всё, что будет необходимо.

Помогая нам, Христина шепнула:

— Там, в коридоре, — жена Василия Карловича.

По моему настоянию её пригласили в комнату. Молодая женщина была заплакана, не отнимала платок от лица. Шутливым тоном захотел её успокоить.

— Разве я похож на человека, которого следует опасаться?

— Нет, нет… Я вам доверяю. Но ваш метод… говорят, он сложен.

— А-а… Вот оно что. Знаю, знаю, кто вас напугал!.. Укоризненно взглянул на профессора.

— Даю вам честное слово, что верну мужа живым и здоровым. А пока идите. Не надо волноваться.

Приступили к операции, если загрудинную блокаду можно назвать операцией. Страх на больного нагоняет сама игла — кривая и длинная. «Сложность», о которой так охотно толкуют, и совершенно напрасно, состоит в том, чтобы ввести иглу точно в область переднего средостения, где близко проходят крупные сосуды. А разве хирург, производя операцию на том же сердце, да и на других органах, и орудуя скальпелем, вправе позволить себе не соблюдать точности?.. Весь секрет в технике, в отработке навыков. А уж этого в нашем деле не избежать.

Василий Карлович внимательно наблюдал за моими манипуляциями, покрывшись чуть заметной бледностью. Но он не дрогнул, когда я, выбрав место, сделал укол и затем нажимал на поршень, «пропуская» большую дозу лекарства, в котором преобладал новокаин.

— Мне жарко… — тихо проговорил профессор, как бы со стороны анализируя состояние своего организма. — Я теряю сознание…

— Ничего, потерпите. Мне тоже бывает больно, когда вы пальцами надавливаете на ушиб у меня на спине.

Я вытащил иглу. Василий Карлович некоторое время недвижимо лежал на столе, затем слабо шевельнулся.

— Жарко. Очень жарко.

— Действие новокаина. Вы же знаете…

— Да, вы даете львиную дозу.

— Ну вот, самое худшее позади. Зовите теперь супругу… Я пробыл под опёкой Василия Карловича почти двадцать дней.

За этот срок боли в моей спине стихли, успел и я подлечить своего доктора. Он перенёс три загрудинные блокады, придерживаясь полупостельного режима.

Христина (она проходила в институте «капитальную проверку» — ей делали процедуры по укреплению новых тканей) с удивительным рвением овладевала всем, что относится к загрудинным блокадам. Раздобыла где-то и проштудировала статьи на эту тему, выучила названия инструментов, состав вливания.

Мы вместе с профессором заканчивали курс лечения: он выписал меня, я разрешил ему приступить к работе.

Они трое — Василий Карлович, жена его и Христина — провожали меня на вокзал.

Василий Карлович чувствовал себя хорошо, был в отличном настроении. Он уже настойчиво просил принять в Ленинграде «делегацию» его врачей. Видимо, собственный опыт окончательно убедил в преимуществе нашего метода.

— Ладно, присылайте, и Христину тоже.

— Она ещё студентка.

— Ничего. Мы поможем ей стать академиком.

На прощание Христина крепко жала мне руку. Молча благодарила за Василия Карловича.

5

Я вышел из возраста неумеренных восторгов — довольно пожил на свете, много повидал, многому знаю цену, — но не перестаю удивляться талантливости и величию духа русских людей. Подвижники и герои встречаются буквально повсюду. Мы часто видим их и в нашей хирургической среде.

Мой друг Пётр Трофимович привёз в Ленинград свою взрослую дочь Светлану, чтобы проконсультироваться со специалистами. Боль в тазобедренном суставе держится у неё уже несколько месяцев, никакое лечение не помогает. У нас в институте отделом травматологии и ортопедии заведует профессор Александр Васильевич Воронцов. Я попросил его посмотреть больную и, если надо, принять в клинику. После тщательного обследования он нашёл изменения в головке бедренной кости неясного происхождения. Не то опухоль, не то асептический некроз. Нужна операция, объём которой трудно заранее определить.

Как человек большой эрудиции и такта, Воронцов заметил:

— Я могу сделать операцию, но считаю своим долгом сказать, что в Москве есть специалист гораздо лучше меня — Сергей Тимофеевич Зацепин. Советовал бы попасть к нему в отделение, тем более что послеоперационный период будет длительным и больной потребуется помощь её близких.

Фамилия Зацепина мне была известна по медицинской литературе, но лично я до того с ним знаком не был. Пришлось знакомиться по телефону. Сергей Тимофеевич любезно согласился оказать содействие.

По мере выяснения диагноза он тоже порекомендовал хирургическое вмешательство и взялся произвести его сам. Операция прошла без осложнений.

Вскоре мы оба оказались на Всесоюзном съезде онкологов. Я выступал с докладом по диагностике рака лёгкого, Зацепин — с сообщением о сохраняющих операциях при опухолях костей, которое, без преувеличения, поразило всех присутствующих. Профессор демонстрировал на цветных диапозитивах уникальные результаты. В огромном большинстве случаев люди с подобными опухолями конечностей подвергаются ампутации. А Сергей Тимофеевич показал, как он, осуществляя невероятно сложные операции, удалял опухоль, сохраняя конечность и восстанавливая её функции. Каждая из операций из числа тех, что мы видели, прославила бы любого хирурга, Зацепин же выполнил их несколько сотен, причём одна сложнее другой.

После доклада зал бурно аплодировал талантливому экспериментатору. Я подошёл к нему, сердечно поздравил с успехом и попросил прислать материалы в журнал «Вестник хирургии».

Сергей Тимофеевич, как мне довелось узнать позже, обладает теми же высокими моральными качествами, что и учёные, которых я уже приводил в пример. Блестящая хирургическая техника сочетается у него с глубокой эрудицией, новаторством, изобретательным умом и неистощимой энергией; главное же — это удивительно доброе, отзывчивое сердце. Он покоряет всех, кто хоть на короткое время с ним соприкоснулся. Больные верят ему беззаветно.

Я с тех пор не однажды встречался с Зацепиным, бывал у него в институте, но характерные подробности узнал из рассказа Светланы: она лежала в его отделении долго и многое там повидала. Зацепин никого из больных не выделяет — со всеми одинаков и на первый взгляд строг. Поначалу они испытывают робость перед профессором. Но вскоре выясняется: строгость его отцовская, справедливая, а в иных случаях — показная. За напускной суровостью он прячет человеческую теплоту, трогательную мужскую нежность. Больные для него — вторая семья, родные дети.

В ночь под Новый год, чтобы передать поздравления, Сергей Тимофеевич полчаса простоял у автомата на сорокаградусном морозе, а когда дозвонился, стал отчитывать какого-то случайно подошедшего больного за то, что они там так долго «висят не телефоне» и заставляют мёрзнуть своего доктора.

— Я вот ноги отморозил, — кричал он в трубку, — завтра мои помощники мне их оттяпают! Кто вас, чертей, лечить тогда будет?..

Успокоившись, нашёл для каждого пациента, особенно для тяжёлых, хорошие, добрые слова, вселяющие надежду, просил обязательно всех поздравить, сказать, что он им желает в новом году.

Этот большой учёный, уникальный хирург занимает скромную должность заведующего отделением. Дело, однако, не в должности. Дело в том, что он лишён возможности учить. А вот если бы он, к примеру, стоял во главе специального института, к нему приезжали бы учиться врачи не только из разных городов Советского Союза, но и со всего света. Методикой его операций живо интересуются за рубежом. И было бы очень нужно, чтобы труды его становились достоянием других лечебных учреждений.

Если бы обеспечить таким учёным надлежащее поле деятельности, по их размаху, выиграло бы государство, интенсивнее решалась бы задача охраны здоровья человека.

 

— Я упомянул, вместе с Зацепиным, лишь очень немногих из тех, кто заслуживает признательности за свой бескорыстный, самоотверженный труд. Подобные люди — основа нашего общества, именно они определяют нормы жизни. Тем более болезненно мы реагируем на любые нежелательные отклонения.

— Сказать так — значит ничего не сказать, — вставил Борзенко. — Как конкретно реагируем? Огорчаемся, пассивно переживаем, когда на наших глазах топчут достойного человека? Считаем, что выполнили гражданский долг, поскольку, мол, не замарали рук, не включились в травлю? Молча дожидаемся развязки, уповая на то, что истина рано или поздно восторжествует? Грош цена такой позиции! Ничто не приходит само собой, и справедливость тоже. Не огорчаться надо, а бороться. Мы очистимся от скверны, от всяких там карьеристов и приспособленцев — а медицине они особенно противопоказаны! — только если научимся спрашивать строго, во всех отношениях, прежде всего с себя, научимся «слышать» чужое горе и чужую фальшь. Неравнодушие же предполагает действие. Да что я вам это говорю? Вы-то, Фёдор Григорьевич, из отряда бойцов…

— Я, знаете ли, уразумел, что существуют определённые «ножницы». В своей прямой работе настоящий врач, врач по призванию, ежедневно идёт на самоотречение; заботой, вниманием и непрерывным бдением спасает сотни больных. Но далеко не всегда он в состоянии противостоять напору наглости и силы. Не от каждого можно требовать готовности вступить в схватку, но каждый, кто этого заслуживает, должен рассчитывать на защиту. Тут вы правы.

Наш разговор с Сергеем Александровичем крепко засел в памяти. Я мысленно не раз возвращался к своим товарищам — хирургам. Всё-таки, несмотря на надвигающиеся иногда тени, они с честью служат людям, оберегая их от опасностей, которые нередко подкарауливают человека при самых, казалось бы, непредвиденных обстоятельствах.

Таких людей в нашей жизни встречается много больше, их дела становятся нормой жизни, и мы болезненно реагируем на любые отклонения в нежелательную сторону. В то же время мы можем не обратить внимания на героический, самоотверженный труд многих людей. Я могу смело утверждать, что такие слова по праву можно отнести к сотням и тысячам хирургов, которые своим неустанным трудом, заботой, вниманием и непрерывным бдением предупреждают неминуемую гибель сотен тысяч и миллионов людей. Это их бескорыстная забота и труд, их бессонные ночи охраняют нас от опасностей, которые нередко подкарауливают человека при самых, казалось бы, непредвиденных обстоятельствах.

Среди обильной почты, поступающей к нам в клинику ежемесячно, мы получили письмо следующего содержания:

«Уважаемый Фёдор Григорьевич! Обращаюсь к вам за помощью, так как считаю, что иного выхода у меня нет. Дело в том, что я больна ревматизмом. Больной считаюсь с 1964 года, когда при обострении у меня сформировался порок сердца. Далее атаки повторялись, и в 1974 году я должна была прооперироваться в своём областном центре, в Новгороде, по поводу стеноза митрального клапана. После операции, спустя год, вышла на работу… И вот почти через восемь лет я снова инвалид. В июне 1980 года заболела. Беспокоил кашель, одышка, но продолжала работать. В конце сентября начались приступы удушья типа астмы. Положили в стационар. Диагноз: обострение ревматизма, рестеноз, гипертоническая болезнь, сердечная недостаточность. С таким диагнозом я отправлена на инвалидность II группы.

В настоящее время состояние моё стало не лучше, а всё хуже и хуже. Я совсем задыхаюсь. Бьёт кашель постоянно, почки отказывают, принимаю гликозиды, но улучшения нет.

Прошу вас, помогите мне. Обследуйте и, что возможно, сделайте. Сейчас в Новгороде операции на сердце не проводят, а у нас в посёлке молодой врач, и помощи от него я никакой не могу получить. Мне 42 года, хотелось бы пожить хоть малость ради дочери, которой ещё 15 лет. Прошу вас убедительно дать ответ по адресу… Зинаида Кузьминична».

Это письмо почему-то сразу привлекло наше внимание, о чём можно судить хотя бы по тому, что получили мы его 19 марта, а ответили 20-го, то есть на другой же день. Ничего необычного на первый взгляд в нём не было — мы в общем-то привыкли слышать призывы о помощи измученной, исстрадавшейся души больного, который жаждёт исцеления. Наверное, нас насторожили слишком быстро нарастающая одышка у корреспондентки — характерный симптом при митральном стенозе. Так или иначе, мы послали срочный ответ и вызов, но больная приехала не сразу. Ей понадобилось время и силы, чтобы съездить в Новгород за направлением облздрава, а потом несколько недель отлёживаться дома, прежде чем решиться на следующую поездку — в Ленинград.

Не часто мы отвечаем так быстро, хотя и стараемся ответить всем в возможно сжатые сроки. Если учесть, что секретаря заведующему кафедрой у нас не положено, даже если он академик, врачи все загружены текущей работой и операциями, сестёр недостаточно, а санитарок почти совсем нет, то станет понятным, что своевременно отвечать на непрекращающийся поток писем чрезвычайно трудно. И тем не менее на это письмо было отвечено на другой день, хотя ничего особенного в этом письме, как мы видим, нет. Обычный крик измученной, исстрадавшейся души, какой мы слышим ежедневно.

Зинаиде Кузьминичне было очень трудно передвигаться, малейшее движение вызывало резкий кашель и тяжёлое удушье. Между тем без направления из облздрава мы ни при каких обстоятельствах принять больную не могли, несмотря на то что у неё были все показания для госпитализации, а у нас были свободные места. В своём ответе больным мы предупреждаем о необходимости привезти с собой направление из облздрава или из министерства. Конечно, до облздрава Зинаиде Кузьминичне было не 1000 и даже не 600 км, как некоторым больным. Всё же и те 350 км, что пришлось проделать, дались нелегко. Послав ей вызов срочно, мы удивлялись, почему же эта тяжёлая больная так долго не едет? Оказывается, она несколько недель отлёживалась после своей поездки за направлением, которое подошьют к делу и больше на него не взглянут, ибо оно никому не нужно. Нам необходима выписка из истории болезни, которую она получила от своего лечащего врача только 21 мая, т. е. спустя два месяца после нашего письма. Так или иначе, но 27 мая, спустя 10 недель после нашего вызова, Зинаида Кузьминична прибыла к нам в клинику в очень тяжёлом состоянии. Частый пульс, учащенное затрудненное дыхание, удушье, мучительный кашель. Нам важно было выяснить истоки болезни, и пациентка подробно рассказала свою печальную эпопею.

В 20 лет Зина сильно застудила ноги и слегла с высокой температурой, налётами в горле. Ангина протекала тяжело и длительно. Не дождавшись полного излечения, девушка рано вышла на работу, но не проработала она и двух недель, как новая вспышка ангины уложила её в постель. В течение года пять раз наступали обострения. На следующую осень всё повторилось после того, как она опять застудила ноги, только теперь, кроме горла, болели и опухали суставы ног и рук. Врачи признали ревматизм, назначили ей аспирин и антибиотики. Постепенно ревматический процесс затих, однако впоследствии трижды резко давал о себе знать и в конце концов привёл к пороку сердца.

В светлые промежутки Зина старалась не думать о недуге, ходила на вечера, танцевала, знакомилась с молодыми людьми. Вышла замуж и в 1966 году, уже когда у неё обнаружили порок сердца, родила дочь. Роды осложнили положение дел — быстро нарастала одышка, всё чаще обострялась ангина.

В 1970 году местные врачи, правильно понимая, что ревматизм поддерживается больными миндалинами, удалили их. Но предотвратить развитие порока уже было нельзя, и явления сердечной недостаточности усиливались.

Еще через год Зинаиде Кузьминичне, как она нам и написала, сделали в Новгороде операцию на сердце — пальцевую комиссуротомию, то есть разорвали спайки, склеивающие створки клапанов, и расширили отверстие между предсердием и желудочком сердца.

Что и говорить, хирургическое вмешательство не из лёгких. Больная оказалась на инвалидности. И всё же операция достигла цели — сердечная недостаточность медленно, но исчезла, женщина смогла вновь работать.

Спустя несколько лет её опять настигла ревматическая атака, состояние ухудшилось… Болезнь прогрессировала. Стало трудно дышать. Такой мы её и приняли в конце мая 1981 года.

В срочном порядке, проведя самые необходимые обследования, мы выявили у больной рецидив порока — рестеноз. Нужна была ещё катетеризация полостей сердца, чтобы точно установить степень стеноза и недостаточности. От этого зависел план операции. При чистом стенозе можно применить закрытую методику, которая менее травматична. А если есть к тому же выраженная недостаточность, потребуется операция с искусственным кровообращением и надо будет вшивать искусственный клапан. Однако состояние больной не позволяло осуществить ни катетеризацию, ни ряд других исследований. Приходилось ждать. Зинаиде Кузьминичне предписали абсолютный покой и энергичную терапию. К нашему удивлению и огорчению, никаких положительных перемен не последовало. Вопрос об операции, таким образом, становился все острее: делать — рискованно, а не делать — тем более ничего хорошего не дождёшься. Беспокоила нас причина сильной одышки. Одной болезнью сердца её не объяснишь. Пневмонии же, которая могла бы вызвать такую одышку, у больной не было.

Врачи не отходили от Зинаиды Кузьминичны. Может быть, у неё не в порядке верхние дыхательные пути? И решились на отчаянный шаг — на бронхоскопию, так как трудно было рассчитывать, что она безболезненно перенесёт эту манипуляцию и не даст новых осложнений. При первой же попытке наткнулись на препятствие в трахее. Рентгеновский снимок показал, что там, на 3–4 сантиметра ниже голосовых связок, расположена опухоль, почти полностью закрывающая просвет трахеи. Причина неуклонно нарастающей одышки нашлась, но это ещё больше осложнило положение и наше, и больной. Надо было бороться не с одним, а с двумя тяжёлыми заболеваниями.

Все внимание мы подчинили тому, чтобы уменьшить одышку, поддержать деятельность сердца, но состояние пациентки вселяло по-прежнему тревогу, и когда бы я ни позвонил в клинику, в ней, кроме дежурных врачей, находились и заведующий отделением В. Н. Головин, и доценты. Надолго задерживался профессор В. Н. Зубцовский.

В субботу поздно вечером я выехал на дачу, а в воскресенье раздался телефонный звонок. Слышу взволнованный голос:

— Приезжайте срочно. Мы предпринимаем всё возможное, а Зинаиде Кузьминичне с каждым часом становится хуже. Боимся, что не сумеем дотянуть её до утра.

Дав указания врачам, кого вызвать и что предпринимать до моего приезда, я немедленно сел в машину. По дороге напряжённо думал о том, как выйти из создавшейся критической ситуации, чтобы спасти больную.

У её постели в воскресный день, как по набату, собрались заведующий отделением В. Н. Головин, два доцента — хирурги Ф. А. Мурсалова и В. В. Гриценко, старшие научные сотрудники — В. Н. Чуфаров и В. А. Родин, профессор В. Н. Зубцовский, аспиранты, субординаторы.

Экстренно созванный консилиум скрупулёзно оценивал обстановку. Итак, два параллельно протекающих заболевания: рестеноз, следствие которого — выраженная сердечная недостаточность, и опухоль трахеи, угрожающая больной гибелью от удушья. Последнее требовало неотложной операции, несмотря на тяжесть общего состояния, что называется, по жизненным показаниям. Но как дать наркоз, когда трубку в трахею не вставишь, а без трубки воздух почти не проходит в лёгкие? Наркоз может спровоцировать полную непроходимость трахеи…

После всестороннего обсуждения вывод был единодушным: немедленная операция под искусственным кровообращением.

Зинаиду Кузьминичну доставили в операционную в сидячем положении: лечь она не могла ни на минуту — сейчас же задыхалась. В акте дыхания участвовала вся вспомогательная мускулатура верхнего плечевого пояса. Число дыханий — 40 в минуту, число сердечных сокращений — 145 в минуту. Видно было, что организм мобилизует остатки сил, чтобы не погибнуть. Ещё немного, и силы эти истощатся, тогда не избежать катастрофы.

В положении сидя больной в правую локтевую вену вводятся эуфиллин, анальгин, преднизолон, лазикс, седуксен и гидрокортизон в растворе. Дыхание выравнивается.

Под местным обезболиванием, в положении полусидя в левую локтевую вену и лучевую артерию вставляются канюли для прямого измерения венозного и артериального давления.

Так же под местным обезболиванием обнажаются и канюлируются бедренная артерия и вена, к ним подключается аппарат искусственного кровообращения. Начинаем внутривенное обезболивание и вентиляцию лёгких масочным методом под давлением.

После этого приступаем к общему охлаждению. Больную горизонтально укладываем на операционный стол.

Продольно на всем протяжении рассекаем грудину. Рассекаем перикард. Сердце увеличено за счёт гипертрофии обоих желудочков и левого предсердия. Лёгочный ствол шириной до 4 сантиметров в диаметре. Выраженная синюшность сердечной мышечной ткани. Над левым предсердием пальцы ощущают напряжённое дрожание, что свидетельствует о резком митральном стенозе. Через ушко правого предсердия с помощью второго венозного катетера налаживаем отток крови.

Фибробронхоскопом исследуем трахею. На расстоянии 4 сантиметров от голосовой щели — разрастание ткани бело-розового цвета, с бугристой поверхностью. Бронхоскоп удаётся провести в щель между задней стенкой трахеи и опухолью, которая широким основанием прикрепилась к передней стенке. Просветы бронхов без изменений.

По светящейся лампочке прибора определяем границы опухоли. Ниже её поперечно пересекаем трахею, а продольно разрезаем три хрящевых полукольца. Вытягиваем мягкую массу (3 на 2 сантиметра) на полуторасантиметровой ножке. Видим, что опухоль пронизала слизистый и подслизистый слои трахеи. Резецируем полностью три кольца. Концы трахеи сшиваем узловатыми швами. Для наркоза вставляем через рот интратрахеальную трубку.

Снова подходим к сердцу. Слабым электрическим током останавливаем его. Разделяем межпредсердную борозду. По ней широко раскрываем левое предсердие. Створки митрального клапана утолщены, но их подвижность хорошая. Митральное отверстие около 1 сантиметра. Возвращаем ему положенный размер — до 3,5 сантиметра в диаметре.

Проводим профилактику воздушной эмболии, обрабатываем рану левого предсердия; восстанавливаем сердечную деятельность с помощью дефибрилляции.

При нормальной гемодинамике (артериальное давление 120/80 венозное — 130 миллиметров водяного столба, 100 ударов сердца в минуту) отключаем аппарат искусственного кровообращения. Ушиваем грудную клетку.

Принудительная вентиляция лёгких продолжалась ещё 14 часов после операции.

На 57-е сутки больная выписалась из клиники.

В марте 1982 года, спустя восемь месяцев, мы вызвали Зинаиду Кузьминичну для контрольного обследования. Она прибавила в весе 11 килограммов, сердце и лёгкие функционируют нормально, все показатели удовлетворительные.

24 марта наша пациентка была продемонстрирована на заседании хирургического общества имени Н. И. Пирогова как пример благоприятного оперативного исхода при комбинации двух очень тяжёлых заболеваний.

Только благодаря неусыпному вниманию врачей, непрекращающейся многодневной вахте удалось предотвратить критический момент и, отважившись на сложную, не описанную в литературе операцию, отвести женщину от роковой черты; не просто спасти её, а вернуть здоровье.

Такой труд иначе как героическим не назовешь. Конечно, советский человек готов к подвигу, и мы знаем тому множество подтверждений. Но обстоятельства, когда он совершает самоотверженный поступок, возникают редко, может быть, раз в жизни. Врач же, особенно хирург, должен быть настроен на полную самоотдачу постоянно. И это в конечном счёте определяет его общественную ценность, этим он заслуживает бережное отношение к себе.

Вот почему я хотел бы повторить слова, которые передал Михаилу Петровичу Чумакову японский рыбак по поручению своих товарищей: «Поклонитесь им низко».